Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Февраль семнадцатого 23 февраля (стр. 153 из 222)

Родзянко возмущённо поднялся. Нет! Так он не может руководить, ничего не ведая в собственном доме! Он не стал обходить кругом по коридору, а властно толкнул заклеенную небольшую скрытую дверь — и прямо вступил в кабинет Некрасова.

И за ним — Некрасов, Энгельгардт, ещё некоторые. (Милюков как сугубо гражданский человек не пошёл).

А там тоже не ожидали, эта дверь, думали, не открывается. И вдруг — сам Родзянко!

Какой-то сидел угрюмый исподлобный, в мятом пиджаке и с мятым лицом. Какой-то лейтенант-морячок с косым начёсом. Один прапорщик. Несколько ожидающих. И груда винтовок в углу, на полу, вот и весь штаб.

Родзянко с неудовольствием быковато осмотрел весь этот непорядок. И очень бы сейчас ругал Некрасова. Но может быть это как раз и было то, что нужно?

Кивнул им.

— Господа офицеры, — процедил, не находя подходящей формы обратиться.

Перед его величественной фигурой все давно вскочили и подтянулись.

— Временный Комитет Государственной Думы принял на себя восстановление порядка в городе. Для этой цели комендантом Петрограда назначается генерального штаба полковник Энгельгардт, вот, прошу любить, — которому вам всем и надлежит подчиниться.

Тут — никто не возразил. Но последние слова Родзянко слышали и несколько других, вошедших из противоположной комнаты (да они уже тут все комнаты захватили!). И во главе их какой-то лысый малорослый припрыгивающий штатский с расстёгнутым сюртуком, со смоляной прямоугольной бородой вырвался:

— Не надо нам вас, толстопузых, цензовых! Это — штаб обороны Совета рабочих депутатов, и он никому не подчиняется!

То есть как? Родзянко остолбенел как от удара палкой в лоб. Ведь он только что, принимая власть, предупредил: при условии всеобщего полного ему подчинения!

И вдруг — такие оскорбления? такой невозможный язык?

И это — рядом с его кабинетом?!

Но как раз оттуда, из кабинета, стал слышен настойчивый звон и звон телефона. А Родзянко приказал секретарям только самые важные звонки на него переключать. Значит важный.

Без сожаления ушёл от этой несуразной сцены, из этого анекдотического штаба, за ним пошли и другие думцы.

Крупной лапой взял трубку, зовко отозвался — и впился слушать, уже только односложно отвечая.

И все тут замолчали, перейдя во внимание, стараясь уловить, о чём разговор. Кто говорит — не сразу поняли, но, видимо, кто-то связанный с правительством и с Государем.

И вдруг Родзянко посерел, и голос его пал. Переспросил:

— Восемь полков?!

И сразу всем понятно стало: откуда полков и куда.

Восемь боевых полков? А в Петрограде был десяток стадо-овечьих батальонов!

Проняла Председателя испарина — даже на шее и на груди. Ах, поторопился! Теперь если кто бунтовщик — так он первый.

Ну, что бы стоило Беляеву позвонить на час раньше! — и ещё можно было... ещё можно было... Что стоило ещё немного подождать? И зачем Милюков бегал к корреспондентам? И зачем разослали воззвание?

Поднялось в нём раскаяние: ликвидировать бы сейчас этот комитет, пока не поздно!

Но смотрел на своих коллег — не посмел вымолвить.

И всех проняло молчание. И Родзянко мутно осматривал этих беспомощных, из которых ни один же не был настоящим военным, не то что кавалергардом, и ни один не мог постоять с ним плечо к плечу, — ни развалина Ржевский, ни простяга Шидловский, ни тихоня Дмитрюков, ни попрыгун Шульгин, — а уж Милюков предаст первее всех.

Много лет Дума атаковала, изобличала, насмехалась — а правительство сжималось трусливо, а Верховная власть не подавала признаков: слышит она? не слышит? И создался в Думе особый климат: говорить о верхах развязно, вести себя так свободно, как если бы верхов не было. И привыкли, что их — как бы нет.

А они — вот они. Восемь боевых полков.

Вдвинулась императорская рука — и прихлопывала их тут, вместе с их успехами, их Комитетом и воззваниями...

160

Уж лучше Сергея Масловского кто и представлял, как надо совершать революцию? В Девятьсот Пятом он написал (анонимно) листовку-инструкцию по тактике уличного боя с баррикадами. Правда, сам не проверял её на практике.

А то, что началось сегодня, — началось совсем не правильно, с каких-то вздорных эпизодов: по плацу Академии Генерального штаба стали летать пули, неизвестно кем и куда выпущенные, так что нельзя было по библиотечной службе даже пройти от главного корпуса ко флигелю. Потом вдруг побежали, пригибаясь за рядами дровяных штабелей, какие-то солдаты — но то не были ни инсургенты, ни правительственные войска, а, без фуражек, кто и без шинелей, — солдаты, еле выскочившие из своих казарм и удиравшие от своих товарищей, чтоб их не втянули в бунт. Это были частью преображенцы, частью гусары, — и некоторые из них ткнулись просить пристанища в подъезде Академии. Но при таком смутном уличном состоянии и швейцар, и дежурный офицер побоялись держать их в подъезде, а спрятали в подвале, в типографской кладовой, между большими рулонами бумаги, — и туда любопытствующие офицеры Академии ходили на них смотреть и расспрашивать.

Если б это было серьёзное революционное движение, то уже то неправильно, что оно началось не в рабочих кварталах, не около заводов, даже не на проходном для всех Невском, — но в центре военных кварталов Литейной части, уж самой надёжной правительственной цитадели. (Потому и переполох был изрядный в академической профессорской).

Да, одиннадцать лет назад, а под свои тридцать и после многих личных неудач, Масловский вступил в партию эсеров и, можно сказать, был участником той революции. Но всё было жестоко разгромлено, и он сам едва не угодил в Петропавловскую крепость, — и на последующие годы устроился в тихой должности библиотекаря Академии (по знакомству, отец его раньше был профессором тут) — и задыхался здесь, как заложник революции в стане оголтелой реакции, мракобесной преданности трону, и среди большинства должен был передвигаться невыразительно замкнуто, деревянным голосом говорить, чего не думал, и лишь некоторым мог едко открывать свои вольные мысли. О его революционном прошлом и революционной сути знала, конечно, петербургская революционная демократия, но встречался он с ними редко, а не делал ничего, потому что вся жизнь замешалась в безнадёжном быте. С начала войны библиотекарство стало ещё и хорошим прикрытием от фронта, и Масловский вовсе закрылся. И так надо было эту войну пересидеть в покое — а вот, началось что-то...

Сегодня занятия в Академии рано прекратили — и профессора и военные слушатели, прежде чем расходиться по домам и услышав, что на улицах офицеров обезоруживают, — сдавали свои шашки на хранение в академический музей. И Масловский внутренне жёлчно хохотал над их беспомощностью: вот и герои, вот и рыцари трона! — ничего не могут, и ничего не пытаются. Сам он тоже, стало быть, ушёл с работы, но у него шашки не было, не офицер. А жил он в соседнем доме.

Решили с женой, что в такой день никуда идти не надо, можно влипнуть, — и только посматривали в окна на Суворовский. На проспекте не утихало, а всё новые и новые разворачивались революционно-народные сцены. Закружились рои подростков, пошла бесцельная стрельба, крики «ура», шапки в воздух, как будто уже одержана победа, — а ещё ни одного и боя на Суворовском не произошло.

Так Масловский, растревоженно взволнованный, и просидел дома до темноты, наблюдая и рассчитывая, что завтра обстановка станет ясней. Но допустили такую ошибку: жена вышла в город посмотреть и разузнать лучше — а тут зазвонил телефон. И не удержался Масловский от соблазна взять трубку: может быть что-нибудь сенсационное, и без труда узнать? И — попался: это звонил из Таврического Капелинский — и кипел от радости, и звал его, именно его, первого изо всех — немедленно в Таврический, на помощь в организации.

Ах, досада какая! Но уже местопребывание открыто, не скажешь, что дома нет, — отступления нет. Свою революционную репутацию тоже нельзя было опорочить. Подвела старая слава.

Некуда деться. Масловский сбросил военную форму, надел неновый пиджак, неновое пальто, ботинки в галоши — и пошёл, сутулясь, к Таврическому. Это близко.

А там партийные товарищи, считая Масловского образованным военным специалистом, — посадили его руководить штабом восстания! Вот так дело, затрясёшься: из мирного обывателя — и сразу штабом всего городского восстания! И показать нельзя, до чего это тебе некстати, все друг другу: «дождались!», «дождались!», «наконец настало!».

Правда, к его распоряжению были — настоящий морской лейтенант Филипповский, очень серьёзный и подвижный, и несколько зелёных прапорщиков. Но всё это — разве штаб? Никакой организации, и ни малой подчинённой воинской части, а какие-то суетливые автомобилисты и солдаты без команды в сквере перед дворцом. И по приносимым клочным сведениям — неоправданно лёгкий успех революционного дня проступал к вечеру полным кризисом, разрухой.

И Масловский двигался и что-то говорил товарищам — автоматически, не пытаясь овладеть событиями. Его раздирала тревога неопределённости. Он примерял к себе смертную казнь или каторжные работы, и в отчаянии был, что так глупо влип. Может быть ночью, к утру будет удобная минута — ускользнуть отсюда незаметно?

А тут ещё раздирали душу благожелательные посетители штабной комнаты, ведь она была нараспашку для всех желающих, как и любая комната дворца в эти часы. С того часа, как двери Таврического заперли для толпы и пропускали по выбору, — дворец наполнился людьми «общественного Петербурга», кругами приреволюционной демократии и просто сочувствующими. И они (вперемешку с журналистами) лезли непременно в штаб восстания и давали какие-нибудь советы: «А почему вы не захватите воздухоплавательного парка? у вас будут аэропланы!» — «А почему вы не прикажете перекопать улицы, чтобы не могли проехать броневики? Ведь у Хабалова сто броневиков, это абсолютно точно!» — «А почему вы до сих пор не взорвали несколько столбов военно-полицейского телеграфа, чтобы нарушить их связь?» — «А почему вы не штурмуете Петропавловскую крепость?»