Стояла первоклассная крепость, вот она, через Неву, подать рукой, — а дотащиться до неё порыва не было.
Все генералы — устали, и все впали в уныние.
Куда ж? Опять в Адмиралтейство...
Будили. Велели строиться. Так и не покормленным.
Поднимали, строили людей, не дождавшихся выхода сияющего государева брата.
И командовали им выходить на мороз, и тем же путём назад опять.
Сияли звёзды, крепчал мороз. Город — смолк, уже никакой и стрельбы. Заснул наконец.
И ворчали солдаты: куда нас опять? что мы дались? что за безголовые у нас командиры?
Тихо переступала конница. Хрустели по снегу колёса пушек.
В холодном неуютном Адмиралтействе садились как попало. Головы сваливались на сон.
Скоро уже и утро.
***
Ни куса, ни крова холопу,
Одна заклёпа.
165
Гиммер в этот вечер ставил своею задачей всюду успеть, всё видеть и всё знать. Хоть один человек в этой грандиозной неразберихе должен же был знать всё, — так пусть этот человек будет Гиммер!
Попасть в литературную комиссию ему сперва казалось по принадлежности, и он туда охотно пошёл. Но никак не думал, что влипнет с этим больше, чем на два часа. И не такое уж, кажется, расхождение между пятью социалистами (впрочем, Пешехонов — с раздражающим буржуазным уклоном), а то ли игра самолюбий, или отупели все к глубине ночи после такого дня, или грозность боевой обстановки, — но на этот документ в полстранички они потратили сил, времени и споров, будто сочиняли проект новой конституции России. Сам Гиммер это воззвание написал бы в 15 минут — и оно было бы блестящим. Он и так всё время пытался писать собственной рукой, фразу за фразой и поскорей, — но от него требовали отчёта, что он написал, критиковали в прах — и надо было начинать всё с начала. Когда очень уж упирались друг между другом медлительный респектабельный Пешехонов и упрямый подавительный Нахамкис — Гиммер клал листок, говорил: «я сию минуту», — и убегал.
Ему надо было успеть знать: а) что делается в штабе обороны; б) что делается в думском Комитете; в) что делается в центре царских войск.
Последнего он ни от кого, никак узнать не мог — но и никто в Таврическом этого не знал, тоже. Перед Военной комиссией толпился всё время народ и стояли несколько церберов, не пропускавшие внутрь, и скамейки поставлены, как баррикады, — но всё равно и в главной комнате, куда Гиммер пробирался, было полно бездействующей и посторонней публики. Масловский всё крутил глубокомысленно карту Петрограда и выслушивал всякие внеочередные заявления и неотложные вопросы. Не подтвердился слух с переходом Кронштадта, не подтвердился слух с капитуляцией Петропавловки, но и не подтвердилось, что сто семьдесят какой-то полк движется с боями от Николаевского вокзала сюда: то ли он вообще не прибывал и не высаживался, то ли был распропагандирован уже на Знаменской площади, этого выяснить так и не удалось.
Зато новость из думского Комитета сама ввалилась к ним на заседание литературной комиссии — и Гиммер искренно аплодировал ей: это и был как раз его замысел, о котором он толковал последние дни, — заставить буржуазию взять власть! И вот — она взяла!! Без этого — был бы военный бунт, городской мятеж, никакого авторитета в обществе и легко бы подавлялся. Но теперь цензовая общественность легально закрепляла произошедший переворот, брала всю ответственность за него — на себя! Это и требовалось! Теперь намного ослаблялось положение царской власти и намного укреплялось положение революции!
Правда, возникала другая опасность: опасность создания буржуазной диктатуры. Но именно её-то и могла не допустить демократия, Совет рабочих депутатов, выгодно находясь за спиной думского Комитета и даже в его собственном помещении.
Перед лицом царизма надо было заставить буржуазию взять власть. А за спиной буржуазии — позаботиться, чтоб эта власть не стала реальной.
Наконец, вырвался Гиммер из несчастливой литературной комиссии, оставили Шехтера перепечатывать воззвание на машинке — и с Соколовым и с Нахамкисом ринулись в заседание Совета, который всё ещё продолжался, хотя заходило уже за два часа ночи.
Работа Совета была в полном разгаре! — но уже и с признаками разложения. Уже не сидели на всех стульях, ни на всех скамьях, но некоторые стояли, переговаривались и проявляли нетерпение. В комнату насочилось посторонних, и они тоже не держались у стен, но надвинулись на собрание и смешивались с депутатами. Все уже плохо друг друга понимали и плохо держались на ногах.
Последний час, оказывается, вёлся спор: входить или не входить членам Совета во Временный Комитет Государственной Думы? Была точка зрения Керенского и точка зрения Чхеидзе (хотя Керенский больше в Совете не появлялся, а Чхеидзе присутствовал лишь временами). По Керенскому было: входить без сомнения (там он и кипел уже). Чхеидзе считал, что нельзя украшать своим присутствием и освящать авторитетом социал-демократии орган Прогрессивного блока; сам он вошёл в этот Комитет только до вечера, до апелляции к Совету.
Наконец, после утомительных прений, склонились к тому, что надо входить. Входить — и следить, чтоб ни одно важное действие не предпринималось без Совета Рабочих Депутатов, чтоб за спиной восставшего народа они не протаскивали остатков царизма.
Теперь Совет мог расходиться или считаться разошедшимся, — но доставалось бурлить Исполнительному Комитету. Во-первых, заявил Гиммер (наперебой с Соколовым), что сейчас принесут воззвание, и надо его обсуждать. Во-вторых, поднимался вопрос, где ж его печатать. В-третьих, ещё более общий вопрос, что не может Совет Депутатов существовать и действовать, не имея собственной газеты. Питер уже три дня без печатного слова и нуждается получить первые сведения из рук демократии.
Но тогда возникал ещё более широкий вопрос: а как с другими газетами? Возникли прения уже по этому вопросу, некоторые садились снова. Соколов отстаивал принцип свободы печати, и чем быстрей восстановятся нормальные условия жизни, тем крепче будет стоять революция. Но Нахамкис грузно выступил, что неразборчиво и опасно было бы дать свободу всей прессе, это может привести к печатной черносотенной и контрреволюционной агитации.
И Исполнительный Комитет принял его предложение: разрешать выпуск газет лишь в зависимости от их индивидуальности.
Гиммер был на стороне Соколова, но всё равно его восхитило это голосование! Восхитительно здесь было то, что ни у кого из голосовавших ни на одну минуту не возникло сомнение: а Совет ли Рабочих Депутатов должен решать свободу газет? Никому в голову не пришло, никто и полслова не прохрипнул, что этот вопрос надо бы уступить власти Думского Комитета!
Это был — акт защиты революции, и нельзя было его предоставлять правительству из думского крыла! Даже не было нужды доводить до его сведения.
Да кому ж подчинятся типографские рабочие, если не Совету? Надо назначить комиссара по типографиям — и брать их в свои руки. Сразу выдвинулся и был признан комиссар по типографиям — пузатый Бонч-Бруевич, перепоясавшийся ремнём: и чтоб военный вид себе придать и чтоб живот подобрать. Он объявил, что типография газеты «Копейка» уже и без того захвачена, сейчас он отправится туда — и будет печатать воззвание. (Воззвание прослушали один раз через зевоту — и приняли без прений и без голосования).
Сунулся Пешехонов с обывательским возражением, что недопустимо захватывать частные типографии, — подняли его на смех, слушать не стали.
Гиммер стал собирать своих сотрудников по «Летописи» — как захватить редакцию подготовляемой газеты Совета, создать там своё большинство.
Шёл уже четвёртый час ночи или утра — но всё не кончалось заседание Исполнительного Комитета или ещё полного Совета, а расползлось в многоголосую беспорядочную беседу кого попало с кем попало, и, кажется, никаким нормальным образом оно уже не могло кончиться, как только если снаряд разорвётся в куполе Таврического дворца. Так разболтались, как будто вся судьба революции уже была обеспечена, и только оставалось решать будущее направление республики.
Гиммер снова сбегал в Военную комиссию за новостями, опять пробрался через часовых и через баррикады скамеек — но застал всё тех же Масловского и лейтенанта Филипповского, ещё появился известный инженер Ободовский, нервный от бестолковщины, — всю ту же картину полного незнания обстановки, бесплановости, безаппаратности, беззащитности, беспомощности, ни одной воинской части — и только слухи: из Ораниенбаума и из Царского Села движутся полки на Петроград — неизвестно какие, неизвестно с какой целью, но скорей же всего — для подавления. А о Петропавловке снова шёл слух, что оттуда звонили и нащупывали, как бы сдаться Государственной Думе.
Вот и помогало звание Государственной Думы, помогал Родзянко! Отлично!
Впрочем, переставал уже бояться Гиммер и Петропавловки, и этих полков. Хотя эту ночь Таврический, кажется, держался ни на чём, в сквере — несколько костров, несколько пыхтящих военных автомобилей, пара никем не обслуживаемых пушек, ничто бы не устояло против единственной организованной роты, — но ночь проходила — а Хабалов такой роты не присылал.
В Военную комиссию кто-то принёс кастрюлю с котлетами, без вилок, и белого хлеба. Гиммер тоже пристроился.
166
Близ кабинета Родзянки была полукруглая комната с мягкой мебелью, которую называли «кабинет Волконского» по прежнему товарищу председателя, последнее ж время она кабинетом не была, служила для частных бесед, малых совещаний.
Для бесед была очень удобна, а вот для ночёвки никак: не было в ней ни одного большого дивана. На маленьком поместился, скорчась, Коновалов, на единственном тут столе, сняв ботинки, улёгся Милюков на своей меховой шубе (из гардеробной все думцы разобрали своё верхнее платье, при таком нахлыне народа опасно было оставлять) — и уже спали! Что спал Коновалов — нечего и удивляться: здоровый, телесный нестарый мужчина, кроме того всегда с налётом сонности, даже когда усердно работал. Но поразительно было, что так быстро и крепко заснул Милюков: казалось бы, вождю Прогрессивного блока в такую ночь не уснуть, должны были разрывать его мысли, планы или сожаления, или он должен был раздавать поручения своим сторонникам, — а вот, показывая, насколько он ещё не истрачен нервами, спал в неудобном положении, даже не ворочаясь, и равномерно уверенно прихрапывая.