Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Февраль семнадцатого 23 февраля (стр. 159 из 222)

Горел в комнате верхний свет.

Сколько лет работали вместе ведущие думцы, делили заседания, беседы, завтраки и обеды, но в простом бытовом виде никогда друг друга не видели: с распущенным галстуком или вот ботинки сняв, в одних носках, или узнать, кто храпит, кто нет.

А Шульгин с Шингарёвым, обсудив, что слишком далеко им идти на пол-ночи в глубь Петербургской стороны, на Монетную, да ещё под обстрелом, однако прозевали захватить где-нибудь диванчик или кривоспинную козетку, как Керенский в одной из комнат. Шингарёв где-то лёг на полу, подстелив ненужные бумаги, нравы опростились за один день. А Шульгин нигде не пристроился и пришёл доночёвывать сидя, в мягком кресле за овальным столиком.

А в другом кресле тут же сидел самый приятный сосед — Василий Алексеевич Маклаков. Ему не так было далеко домой, но он тоже почему-то остался в Таврическом.

Да что-то было в этом моменте — парадоксальность, неуяснимость, тревожное ожидание, — отчего даже и не хотелось в кровать домой, но — быть здесь, наблюдать, думать, лучше почувствовать. Ещё так колыхалось в них возбуждение этого дня, что они и без большого усилия сидели, хотя два часа пополуночи.

Да уже то было хорошо, что как будто сюда, в эту комнату, к ним не могли ворваться. Всего несколько часов наплыва этих масс, или рож, или черни, или народа испытала Дума, — и вот уже в собственных думских залах они стали с радостью видеть знакомое думское лицо как соотечественника на чужбине.

Кто бы не понял, что миновал самый необыкновенный день их жизни! Ещё он не обмысливался и не укладывался. Впрочем Шульгин, не без злорадного удовольствия и к самому себе, предупредил:

— Попомните, Василий Алексеич, это — первая наша неудобная ночь, но далеко не последняя.

Маклаков с подкупающей своей улыбкой:

— Какая задача может быть благороднее, чем наблюдать нравы?

И тут — не только шутка была, Шульгин тоже это чувствовал: да! чёрт с ним с сидячим положением, а хотелось именно — наблюдать. И думать высоко. Как бы смотреть на всё происходящее с высокой-высокой-высокой вершины. Да ведь это и был тот радостный толчок, прыжок, которого почему-то вопреки всем соображениям безопасности всегда жаждет наше сердце.

И он напомнил:

— Да это и был ведь ваш тезис: если у нас власть не умеет быть мыслью — пусть мысль станет властью!

Да у Маклакова было много тезисов. Был и такой, напечатанный в «Русских ведомостях»: когда же наступит то вожделенное время, когда мы с Ним рассчитаемся! Последние месяцы Маклаков не очень скрывал, что заранее знал и о замысле убить Распутина и даже сам дал Юсупову свинцовый кистень из своей адвокатской коллекции. Как-то это не считалось выходом за законность.

Маклаков глубоко внимательным взглядом встретил фразу, как будто с удивлением: его ль она?

Ответил тихо-явственно — они одни разговаривали в комнате — и тем отчётливей было всякий раз заметно его смягчённое «р»:

— Да, но мне противен меч. Я не хочу меча. Мы ведь всегда хотели избежать революции. Мы для того и добивались свалить правительство, чтоб избежать революции. И вот...

А Шульгина подымала какая-то романтическая лёгкость:

— Во-первых, это ещё не революция, ещё посмотрим. А произошла — так пусть! Непреднамеренный путь, неожиданный поворот — но в этом история! Мы же любим читать о великих событиях прошлых веков — почему не любим переживать сами? А рассуждайте от обратного. После отступления Пятнадцатого года мы все говорили: этого простить правительству нельзя! Отчего мы все и пошли в Блок. Правительство, которое сумело отступить до Ковно и до Барановичей, и дало возникнуть панике даже в Риге и в Киеве, — какое имеет право оставаться у власти? Вот его и устранили, одним ударом. И мы даже обязаны радоваться. Даже если оно восстанет без облечённых доверием народа — то уже не в прежнем позоре, нет! У нас никогда не хватало сил разорвать этот обруч, который нас душил, — и вдруг в один день они все разбежались?!

— Как ска-зать... — потягивал Маклаков. Никаким спором его никогда нельзя было увлечь на одну сторону: он всегда сохранял холодок равновесия и внимание к противоположным доводам. — Ещё надо донять, в каком направлении мы идём, и продолжаем ли мы дело России. Ведь лозунг Блока был: «всё для войны»? Ведь это же не отменено? А сегодня всё, что произошло, — это для войны? Или для немцев? Вот начнут сейчас бить свои фабрики и заводы — кончилась наша оборона и война.

Бурные события этого дня как бы оставили Маклакова в стороне: он не выступал на частном совещании, он не вошёл и в думский Комитет. Происходящая постепенно передача власти всё ещё не затянула его в свою воронку — хотя он был несомненный первый кандидат стать министром юстиции. Но пока отстранение и свободно он мог размышлять:

— Русский народ — великолепный материал. В умелых руках. Но предоставленный сам себе он может проявиться дикарём. Как научиться нам исправлять недостатки, не нарушая самого государственного здания?

— Да помилуйте! — воскликнул Шульгин. — Да кто же трогает всё государственное здание? Да оно незыблемо во веки веков! Это — всего лишь петроградский эпизод, он за два дня войдёт в колею. Идут же войска какие-то с фронта.

— А Дума — во главе мятежа, — указал Маклаков.

— Ну-у, не во главе! Мы — во главе народного доверия. Хотя, — засмеялся и сам себя исправил, — в буфете пока разокрали все серебряные ложки. Да, русский народ должен состоять в хороших руках. Но монархия и есть такие руки.

— Монархия — лучше управляет страной, да. Но настроению общества больше соответствует парламентарный строй. Самодержавие приспособлено для бурь. А в мирные эпохи оно вырождается. Очевидно, неизбежно.

— Да-а, времени терять нельзя, — согласился по-своему Шульгин. — Надо укреплять центральную волю, иначе может и разлететься. Кто-то должен молниеносно сообразить и действовать. Заставить себе повиноваться. Но где этот кто-то? — Вздохнул.

Не знали они такого. Милюков? — даже смешно сказать, поглядев на него на спящего, без очков.

Маклаков смотрел в ковёр под ногами, выискивая в узорах:

— В смутные эпохи выдвигаются люди по тщеславию, по зависти, по злобе. По неумению быть справедливыми. Настоящие великие люди, то есть кто видят Россию дальше других, — они мало участвуют в таких событиях. Да всякая партийная борьба отучает быть справедливым.

Да что ж это, к трём часам ночи — и негде было спать, да и не засыпалось. От бессонницы не на что себя употребить.

И ещё Маклаков, полузвучно:

— Все мы чувствовали, что идём к какому-то рубикону. И вот дошли. А если уж раскачается Россия — никакая сила её не остановит...

Насколько же кресла хуже стульев, никогда этого не понимали: стулья можно сдвинуть три-четыре, вот и постель. А из лучших кресел никак не составишь постели, подлокотники мешают.

Но ждём же мы иногда железнодорожных пересадок и спим сидя? Надо научиться спать и в кресле. Вряд ли завтрашний день будет покойней сегодняшнего.

Маклаков взвешивал довольно мрачно:

— Самое опасное, что мы с первых же шагов — не ведём событий. И куда же они зайдут? А если солдаты не вернутся в казармы — что мы с ними можем поделать?

И ладя голову к спинке кресла:

— Мы привлекли Ахеронт к борьбе — мы сами изменимся в этом.

167

Но — не дали поспать старику-генералу! Часа в два ночи в вагоне адъютант разбудил Николая Иудовича: что Государь внезапно уезжает из Могилёва, сейчас уже в своём поезде и вызывает его к себе.

Что ещё приключилось? Не худо ли дело? Трясущимися руками одевался, перепоясывался.

Как всегда начальство: вызывает потому, что самому удобнее. Как и Иванов же поднимал подчинённых в пять утра. Государь был в поезде, а поезд не шёл, вот и вызвал.

Императорский поезд стоял изнутри тёмен, без единого огня, с наглухо зашторенными своими широкими окнами. На перроне никого не было близ. Только стояли конвойцы-часовые, при кинжалах и в чёрных мохнатых папахах.

Нет, было у Государя и прямое дело к посылаемому генерал-адъютанту: только что пришла новая телеграмма от Хабалова: большинство петроградских частей отказались сражаться против мятежников и даже некоторые братались с ними, обращая своё оружие против войск, верных Его Величеству. И вот уже едва ли не вся столица в мятежных руках, стянулось защищать последний Зимний.

(Ох-хо-го, ох-хо-го, куда закатилось!.. Куда ж и зачем теперь Иванову ехать?.. Каким же Округом там командовать?)

Всякий раз, когда через силу встаёшь, натура противится тому, что хотят тебе навязать. Но постепенно бодрь перебарывает ночную лень, и начинаешь соображать, что нужно делать.

Надо было: каким-то обиняком получить согласие Государя на не слишком уж решительные действия. И смекнул Иудович представить дело так: воинские части будут прибывать из разных мест. В эшелонах они уязвимы и к бою не готовы. Для того чтобы их правильно развернуть и друг с другом согласовать — потребуется время, подержать их на дальнем кольце, не вводя сразу в столицу. Такой образ действий имеет преимущество, что можно избежать лишнего кровопролития, не начинать усобицы прежде времени.

Государь и всегда был за миролюбие, на чём они с Ивановым и сходились. А тут — повеселел с вечера, оттого что был уже в вагоне и ехал в Царское. И не оспаривая, отчасти и рассеянно ответил: «Да, конечно».