Но был же человек, как раз для этого и созданный, — Керенский! Вот и решение задачи: во многотысячьи Таврического дворца разыскать теперь Керенского — и его убедить собрать отряд. Никого другого, пожалуй, найти было в этой массе невозможно — но Керенского можно, потому что он был самый броский, самый популярный, и к нему вели следы.
Он нашелся в глубине думского крыла. В той комнате по крайней мере двадцать человек одновременно требовали, осаждали и достигали его, и Керенский, быстро поворачиваясь, перебегая и обрывая собственные фразы, старался не только понять и удовлетворить этих двадцать, но — понять и обнять, насытить и обслужить всю необъятную Великую Революцию, которая разрывала ему грудь! Он — один был на это способен! Он — чувствовал так. Он был — в струне и на месте! Зложелатель со стороны мог бы придумать, что его худое вдохновенное горящее лицо несколько загнанно, — на самом же деле он переживал неисчерпаемый подъём и имел силы совершить ещё тысячекратно.
Гиммер оценил и пожалел, что в таком состоянии Керенский вряд ли может охватить все основные пружины стратегической и политической ситуации, — но свой конкретный вопрос он ринулся протолкнуть через него и для этого цепко схватил его за пуговицу сюртука и уже не отпускал.
Не только риск несвоевременно потерять видную пуговицу, но и отзывчивость Керенского услышать каждого из двадцати и ухватить проблему — помогли Гиммеру. Да он и воспользовался самыми грозными словами о Судьбе Революции — и острое сознание прорезало воспалённые глаза Керенского.
Едва вслушавшись — он немедленно согласился и сорвался с места, и вырвался ото всех остальных девятнадцати — и помчался вон, так что и Гиммер едва за ним успевал. Странно, Керенскому не приходилось расталкивать толпы, как всем остальным. Подобно метеору, он прожигал себе трассу — и Гиммер пристроился в его огненном хвосте и по пути прихватил своего заарендованного хорунжего.
Керенский влетел в переполненный Екатерининский зал, взлетел, не подверженный силе тяжести, на какой-то стол или подмоет — и над морем голов, повёрнутых в разные стороны, без всякой подготовки понеслась его пламенная речь, что вся судьба революции на лезвии и зависит от сорока добровольцев, согласных на караульную службу, которых он должен сформировать здесь, сейчас, сию минуту!
Такова ли была сила его красноречия или сравнительная безопасность караульной службы — но ещё прежде, чем в дальних концах зала сумели его услышать и повернуться сюда, — уже с разных сторон проталпливались добровольцы, и пожилой хорунжий начал их строить.
202
— А что, проголодал?
— Нет, ты, рябой, погоди, ты сюда послушай! Сколько мы серую шинелку носим, да и ране, — когда нам такой почёт бывал, чтоб собраться, вот, во палаты — и тут бы мы...? Второй день так живём, не нахвалимся, на ученье — не надо... Только бы нам питанию наладить, питании нет. Пусть эти тут, чем речи держать, учредят кормёжку всех солдат!
— Ишь ты умный какой, кормёжку! Откуда тебе рабочие питанию возьмут?
— Так забрать, где есть!
— На складах и есть. У богатеев. Где-то есть провизия, куды ей деться? От нас прячуть.
— Вот и говорю: забрать! Выбрать таку Комиссию: шла бы, забирала подчистую.
— Чего Комиссию? А мы сами — безрукие, чо ль? Чем на етом Совете топтаться зазря — разойтись по улицам. И штыками прочёсывать. И забирать!
Уже который час нагнетался и нагнетался народ сюда, в большую комнату, где объявили Совет. И даже мало с мороза пришли, а сухонькие, тёпленькие, видать здесь и ночевали. В казармы идти боязно, а тут попоили барышни чаем и хлебу прикладали с колбасой, — а теперь чего будет, поглядеть. У дверей задерживали, требовали какой-ни-то бумаги иль хоть на словах бы доказал — от какой части, от какого завода. Одни и доказывали, а другие напирали и проходили гуртом, солдаты многие, кто и с винтовками, как из казармы ушёл вчера, а куда её денешь?
А в серёдке поначалу было вольготно, и даже зады рассаживали по стульям, по скамьям, а головка образованных из соседнего чуланчика, кому и грамота в руки, — та сидела за столом. Но и — пёрли, но и — пёрли новые и новые всё сюда, — и уже столько набралось народу стоячего, что сидеть стало невмоготу: ничего не видать, половины не слыхать, всё застали, да спинами в рожу давят, — так стали из сидки приподыматься. И — ещё стало тесней, так что все колена об те стулья пообдавливали, да переломать их к чертям или повыкидывать! Или вот что, кто поумней: на стул же тот и громоздись — во хорошо-то! во видать отсюда, хоть вперёд, хоть назад, хоть речь изрыгай, а хоть просто вылупляйся, диковинное сборище!
И на головку напирали, напирали — уже их в стену втиснули, ничего им не видать, и полезли они тоже на свой стол стоймя. И теперь уж их ни с какого стула не перевысить.
А внизу, в сжатьи, и папаху не везде сымешь, да и держать её несручно, так уж пусть голову парит. Зато — разбеседование, вот что! Где тесно, там солдату и место. За вчера, за сегодня тут на переходах перезнакомились из разных батальонов. И тут, кто по соседству оказался, — тоже беседа. С соседом поговорить — душе тепло.
— Такие девки хожалые, строганые ляжки, там уж и шерхебелем и рубанком пройдено...
— Да питерские девки на нас, грязнопятых, рази смотрят?
А со стола, руками размахивая, какой-то в кожаной куртке, из автомобильной команды:
— Товарищи солдаты! Вы заслоняете светлый горизонт революции такими несерьёзными рассуждениями! Сколько мы боролись с кровавым царизмом — об этом надо говорить! В девятьсот пятом году и в девятьсот шестом. И сегодня ещё идёт грозной тучей палач генерал Иванов, душить нашу свободу. И нам надо мобилизоваться и организоваться. А мы что делаем? А мы только в воздух пуляем.
— То не мы, то ребятишки.
— А кто их приносит, патроны? А кто их в костры?
— Да хва-атит тебе патронов! У нас этих патронов цейхауз полный. Это раньше их по счёту выдавали, а теперь — бери, своя рука.
А то на стол взлезал рыжебородый, здоровый как мясник. И читал по бумажке иль на память говорил, за что надо голосовать. Голосовать — значит пустую руку подымать, поднял, опустил, не тягота, это мы можем. Тоже как своя присяга тут. Отменить полицию — хорошо. Захватить все места, где деньги делают или хоронят, — лады. Трамваев не пускать — не надо, мы и так пешком ходим. Поголосовали, поголосовали — скончили.
А так-то подумать: что, эти учёные, умней нас, что ли? Просто — грамота, наторели. А наша доля — для их сторонняя. И слова у них какие-то-сь, нашему уху не милые.
— Вот только бы, братцы, брюхо набить — а то ведь ноне на свободе и заживём же мы, а?
Фуражки, папахи мохнатые, чёрные бескозырки с жёлтыми кругами выпушек, и безо всего открытые стриженые головы, у кого выгляд разомлевший, у кого пристигнутый, а тут и вольные в чёрной одёжке, они-то нас попривычнее, вот так сбираться да судачить, они нас и переговаривают:
— Товарищи солдаты! Вам ли пояснять, что победа народа должна охороняться! Враги революции готовят нам ужасное кровопролитие, а мы не видим ваших стройных революционных рядов.
Лево-руционных... И чтой эт'они все на левую руку больше налегают?
— Надо сокрушить гидру реакции — а что мы для этого делаем?
Но уже языки расплелись, ему и отзыв сразу:
— Погоди, я тебе расскажу. Значит, в нашей казарме...
Но у кого чего в нашей казарме — на это охотников со всех сторон, заслушаться. Как во всех батальонах побываешь, зараз. В пять голосов сразу.
А кто — и просто расповедать хочет, до чего теперь все стали радые да лёгкие. Уйтить отсюда не под силу, только брюхо подвело.
Тому, вольному:
— Эй, слышь! Животами слободу отстоять — мы могём. Да гуще бы подкармливали.
Тут — услышали все, и кричавшие и молчавшие: очередь пулемётная! Да близко! рядом!
И ещё — очередь!
Вот тут же рядом где-то со дворцом!
И — как ударило по народу! пулемёт!! — он не шутит!! Он — знает, чего говорит!
А их тут, в тесноте, хоть всех перебей, с одного пулемёту.
Затискались, заорали. То ль по нам стреляют, то ль от нас, но всё равно — бой!!
А винтовки-то наши иные — и без патронов. А кто-то и в коридоре посоставлял.
И — задёргались к выходу, тиснулись —
— Да тише-то штыком, чёрт, не коли! —
как через дверь распахнутую кто-то крикни:
— Казаки!
Ай, сердечко моё разнесчастное, попался под резак, сейчас нам тут всем головы и порубят!
И уж чего дальше творилось, никто не разбирал, а только куда глаза его ещё глядели: у одних в дверь, у других в стену, у третьих в пол, да и притиснумшись, а сверху топчут, а у тех — в окна: окна-то в сад, казаки-то с улицы в сад небось не заскачут?
И зазвенели стёкла! Уже и сюда бьют, мамочки!?
Ин это наши, прикладом стекло дробанули — а режет, не выскочишь — так ещё прикладом? — да и выскакивать на снег, а там дальше бегом?
Первые-то минуты тяжельше всего было, потом поразредилось. Но кто в залу выскочил — там тоже во все стороны давятся, куды выскакивать?
И наверно, все кричали, но ничьих голосов не слышали. Может кто и уговаривал, что пустое, — но после тех Казаков!
И пулемётных очередей ещё несколько было.
А наши, в ответ, вроде никто не стрелял.
Так оно, мал-помалу, и утихло.
Утихло, осмотрелись: казаки не скачут, из пулемётов не секут.
Стали ворочаться — кто снаружи внутрь, через окна дроблёные, кто и опять на Совет: где ж и поговорить?
Головка тоже разбежамшись. Собиралась теперь.
203
После прихода Гучкова понял Масловский, что его время в Военной комиссии подходит к концу, а этот лицемерный Ободовский, забыв своё революционное прошлое, готов услуживать цензовым кругам. Большое упущение было для Совета терять свои позиции в штабе революции, важнейшем плацдарме управления и власти. И прав был прошлой ночью Соколов, когда не пускал сюда Энгельгардта, — но не хватило у Совета своих военных кадров, и слишком заняты были собственной организацией.