Потом — разные были объяснения, а пуще всего: городовые с водонапорной башни, но — скрылись, и пулемёт унесли.
* * *
Выпить и опохмелиться! — только б найти где. Пьяных — всё больше в толпе.
Пьяные матросы флотского экипажа в Коломне врываются в квартиры домов, грабят. Военных арестовывают, увозят на грузовиках.
* * *
Шайки подростков с револьверами и винтовками, солдатскими шапками. Много стреляют.
У 18-19-й линии на набережной маленький щуплый парень в чёрной лохматой папахе полчаса терроризировал всех прохожих. В одной руке у него была шашка наголо, в другой револьвер. Перед всеми проходившими солдатами он брал «на караул», всем обывателям преграждал дорогу и приказывал сворачивать на Большой проспект, «присоединяться». Убеждали прохожие, что на Большом и без них народу полно, юнец кричал:
— Без рассуждений! Стрелять буду!
И всех поворачивал. И в воздух стрелял иногда.
Потом два дюжих солдата-финляндца подошли к нему, попросили револьвер «посмотреть», и забрали.
* * *
Дворник в жёлтой дублёнке с чистым фартуком подбирал деревянной лопатой комья кровяного снега. От снега шёл лёгкий пар.
205
Нелидовского хозяина звали Агафангел Диомидович, и это имя тоже почему-то внушало безопасность.
Он пришёл звать к завтраку — после уличной проходки, свежий от морозца, крепкий, а уже с большой залысью, и тёмен годами и металлической пылью. Никакой радости он не выражал, как те вчерашние, с красными тряпками. Щёки его были сильно впалые, подбородок и взгляд твёрдые. Сказал из-под чёрных длинных усов:
— Не-ет, ваше благородие, и думать вам нечего идти: сегодня кипёт пуще вчерашнего. А вы не стесняйтесь. Только что теснота, не бессудьте. Отдыхайте.
Позавтракали — варёная картошка с подсолнечным маслом, капуста да солёные огурцы, пост. Кружка чая без сахара.
И опять хозяин ушёл, но не на завод — работы-то везде остановились.
И капитан Нелидов остался в своей крохотной комнатке с одним окном. Когда хозяин утром отнял ставню — открылся закуток неширокий перед чужой кирпичной стеной, замётанный грязным снегом, с фабричной сажей. И всё. В городе могли кипеть, перемещаться и кричать толпяные волны — здесь свисали с застрехи две сосульки, тоже уже грязные, не капало таяньем, не шевелился ветер, не залетал воробей, — ничто.
А Нелидов проснулся сегодня рано, ещё в темноте, — и сразу потерял сон, в отдохнувшей голове зароилось, зароилось: что происходит? И почему он сам не действует? И что за положенье у него — пленного? интернированного? раненого? дезертира? Ни одна категория не подходила, ни на что не было похоже.
Снова и снова его прожигало вчерашнее. Не опасность погибнуть — но от русских солдат! И после такой сцены — как оставаться офицером? И в чём смысл погонов? И всей армии? Армия разваливается, даже если не исполнено одно приказание, — а если солдаты убивают офицера?
Если б он был здоров — он конечно бы тут не улежал, он помчался бы в батальон глухой ночью, когда толп нет, где-то бы прорвался или отстреливался. Но он — пригвождён был своей онемевшей ногой, он и четверть воина не был.
День кажется был солнечный, но в этом закутке за окном не проявлялся. И теснота убогой чужой квартиры, как будто не в двух верстах от казармы, а где-то в другом городе, и говорить не с кем, никого своего, и бездействие, — такая тоска обняла Нелидова, не представить, как этот день протянуть.
Кроме кровати, комода, грубо обделанного мягкого кресла и простого стула, тут и мебели не было, не помещалась. На подоконнике малого окна, разделённого переплётом ещё вчетверо и без форточки, стоял горшочек с геранью. В углу висела небольшая тёмная икона Божьей Матери, под простым дешёвым окладом. А на комоде поверх белой кружевной дорожки стоял перекидной календарь на двух плитах, календарь-то насажен Семнадцатого года, а всё устройство — к трёхсотлетию дома Романовых: на левой плите изображён был Михаил Фёдорович, а на правой — нынешний Государь.
Вот и всё в комнатке, и книги ни одной. Да и не читалось бы.
Никогда Нелидов в тюрьме не сидел, но за этот день испытал тюремное: почти повернуться негде и смотреть не на что. И лежать тошно, и сидеть тошно. И в душе жжёт. Может быть, тогда тюрьма особенно и тяжела, когда сам себя держишь?
И даже не от тишины могильной была тоска, нет, — а от того, что за тонкой стеной всё время напевала квартирантка хозяев, молоденькая швейка. Когда работала машиной, то замолкала, и только слышалось постукиванье. Но как работа у неё была без машины — так тут же и напевала. Иногда песни простые, это ничего. Но то и дело запевала что-то революционное — Нелидов и песен таких не знал, но нельзя не догадаться.
Пыльной дорогой телега несётся,
В ней по бокам два жандарма сидят.
Сбейте оковы,
Дайте мне волю,
Я научу вас свободу любить!
И как привяжется к такому мотиву. А бодро напевала, с настроением. При малом оконце в кирпичный закуток — этот денёк, видно, светлый праздник был у неё, и упорхнула б она на улицу, если б не срочная работа, так добирала пеньем.
Этот весёлый голос и слова бунтовские через стенку — добавляли тоски.
Но и тем она не удоволилась — а стала оббегать и в комнатёнку к капитану.
— Ну как, капитан, — называла она его развязно. — Кончились старые времена?
И льняной локонок спадал на незамысловатое глуповатое личико.
Сперва Нелидов понял так, что она издевается, и что она может сейчас побежать и привести сюда толпу на расправу. (Не боялся, как-то стало всё равно.) Но нет, она ему зла не желала, и не издевалась вовсе — это она хотела общей радостью поделиться, и удивлялась его бесчувствию. Растаращивала глазёнки и рассматривала как диво, да странно и выглядели его золотые погоны в этой убогой квартирке.
— А это что у вас? — дотрагивалась до синего косого креста на груди, Андреевского гвардейского. — А что это за буквочки тут, не наши?
На концах креста стояли: SAPR — то есть Sanctus Andreas Patronus Russiae, — а кто это знал латынь? для кого писали, правда?
— Святой Андрей, покровитель России.
— А кто это тут на коне?
— Георгий Победоносец.
— А почему?
— А это герб Москвы.
— А почему Москвы?
— А потому что наш полк стал Московским за Бородинскую битву. Перед самой наполеоновской войной император Александр Павлович построил наш полк из Преображенского батальона, но сперва он назывался Литовский.
Швея взвизгнула радостно, как что-то поняла, убежала — и тут же вернулась с большим фасонным бантом из ярко-красной бязи:
— А вот вам, дайте я приколю.
Он в кресле сидел, недвижный, а она совалась приколоть бант рядом с Андреевским крестом, и хихикала.
Нелидов отводил, отводил её руку и всячески: объяснял, что нельзя, что не может.
Красный бант был ему как жаба.
Швея обижалась, убегала за стенку — и снова весело пела:
А что силой отнято —
Силой выручим мы то!
И снова, как ни в чём не бывало, впархивала и пыталась прикалывать капитану бант, глупенькая что ли.
И кто ей это всё в голову вложил?
Надрывала тоску, по нервам пилила. Старался не слушать её пения.
Потом кончила шить — и ушла прочь, облегчила.
Когда становился у комода — смотрел на календарь. Рассматривал темноватое озабоченное лицо Государя.
У Михаила Фёдоровича были, конечно, свои заботы, но всё это отодвигалось в картинку историческим боярским костюмом. А Николай Александрович совсем как живой выступал из календаря.
И подумал Нелидов: он, всего лишь капитан, и то опустился в эту комнату чудом, странно сияли его погоны здесь. А Государь — был естественно, запросто вхож в каждый убогий дом. Вот был он свой и этому старому рабочему.
Почему-то же дал он прибежище офицеру. Рабочий и в рабочем районе перехоронял его!
А что ж? Рабочие — они серьёзные люди. Нелидов вспомнил, как в начале войны перед погрузкой с Варшавского вокзала отпускал своих мобилизованных питерских рабочих ещё раз попрощаться с семьями — и все до одного вернулись в срок. «Нешто не понимаем? — братьев сербов идём защищать от германца». Они и воевали отлично. Они — верные люди, но вот дали их растравить.
Часы тянулись, часы тянулись, такая тоска, будто и себя потерял, и всю жизнь потерял, и никогда уже ничто не вернётся. Уже хотелось любого худшего, только прорвать бездействие и плен. Не мог капитан Нелидов так закисать! В батальоне он хоть объяснениями помог бы порядку.
К концу дня вернулся Агафангел Диомидович — и сразу пришёл к гостю. Ещё вчера в привратницкой он явился такой чужой, из другого мира, — а сейчас, вот сел на кровать, в тёмной суконной косоворотке, простоватая стрижка его, грубые волосы, большие залысины и укоренелая твёрдость, не поддающаяся возрасту и годам труда, — смотрел Нелидов на него с уважением и уже деля с ним общую часть. Как разгорожены и разделены сыновья одного и того же народа. Отчего?
Агафангел Диомидович исходил весь город, и Литейный, и Невский, и дальше, всё смотрел. Бушуют. Властей никаких не осталось во всём Питере. Хоть грабь кого хочешь. Пожары, расправы, беспорядочная глупая стрельба, шальными тоже убивают.
И никакая радость от виденного не освещала его.
— Ох, неладно будет. — И подумав. — Ох, настрадается народ. — И подумав. — Чего делают, никто не разумеет.
А как, с чего это началось? — хотел понять Нелидов.
— Поди не забастуй, — говорил хозяин. — Так выбьют гайкой глаз, мы сами их боимся. Их — кучка, а всем верховодят. Кто дерзок, тот и верх берёт, это завсегда. Ишь, чего удумали — всякую власть прогнали. Будто без властей жить можно.
Как же Нелидову выбраться?
Сказал хозяин: и думать нечего, разорвут в клочки. Сегодня ещё ярей народ, чем вчера, крови отпробовал. И казармы Московского уже всё равно сдались. А вот другие казармы, при конце Сампсоньевского, те отстреливаются. (Самокатный, сообразил Нелидов.)