Семейная атмосфера была любимая атмосфера Николая, и так, нетревожимо замкнутый, он мог бы прожить и год, и два. Не пропустил ни одной литургии, говел, причащался. Однако, по соседству теперь со столицей, не мог он в эти девять недель уклониться от дел государственного управления. В одну из этих недель открылась в Петрограде конференция союзников, у Николая не было желания появляться в её суете, и от России старшим там действовал генерал Гурко, зато изрядно надоедал Государю долготою и резкостью своих докладов. (Но пришлось принять в Царском делегатов конференции, — и так сжался Николай, так мучился — чтоб ещё они не стали ему давать советов по внутренней политике). Ещё каждый будний день Государь принимал у себя двух-трёх-четырёх министров или видных деятелей, с большим удовольствием — симпатичных ему.
Но оттого ли, что нота погребальности не утихала в их доме все эти недели, уж слишком затянулись головные боли и рыданья по убитому, где-то есть их и предел для всякого мужчины, — наконец стало потягивать Николая к немудрёной непринуждённой жизни в Ставке, к тому ж и без министерских докладов. На днях приезжал в Царское из Гатчины Михаил (жена его, дочь присяжного поверенного, дважды уже разведенная, не допускалась и не признавалась) и говорил, что в армии растёт недовольство: отчего Государь так долго отсутствует из Ставки. Где-то появился даже и слух, что на Верховное Главнокомандование снова вступит Николаша.
Да неужели? Вздор какой, но опасный вздор. Действительно, пора ехать. (Тут ещё так неудачно получилось, что и прошлое его пребывание в Ставке было коротким: тезоименитство своё он проводил с семьёю в Царском, вернулся в Ставку лишь 7 декабря, а 17-го уже был вызван смертью Распутина, и вот до сих пор).
Но — совсем не легко было отпроситься у Аликс. Ей невместимо было понять, как он может её покинуть в таком горе и когда могут последовать новые покушения. Согласились, что он поедет всего на неделю и даже меньше — чтобы к несчастливой для Романовых первомартовской годовщине, дню убийства деда, вернуться в Царское и быть снова вместе. И наследника в этот раз она не отпустила с отцом, что-то он кашлял.
А Николай утешался тем, что оставляет государыню под защитой Протопопова. Протопопов заверил, что все дела устроены, и в столице ничто не грозит, и Государь спокойно может ехать.
Когда уже решён был отъезд — вдруг спала и эта тяжесть упрёка, разделявшая их два месяца. Аликс протеплела, прояснела, живо вникала в его вопросы, напоминала, чтоб он не забыл, кого в армии надо наградить, а кого заменить, — и особенно недоверчиво и неприязненно относилась она к возврату Алексеева в Ставку после долгой болезни: зачем? не надо бы. Он — гучковский человек, не надёжный. Наградить бы его — и пусть почётно отдыхает.
Но Николай любил своего работящего, незаносчивого старика и не находил сил отставить его. Да этого бы никак и не выговорить, неудобно. Связан с Гучковым? Так и Гурко, на той же должности, сейчас в Петрограде, по донесению Протопопова, встречался с Гучковым. И был связан с Думой. (И вот, десять дней назад, на докладе в Царском, налетел вихрем, голос как иерихонская труба: «Государь, вы губите и семью и себя! что вы себе готовите? чернь церемониться не станет, отставьте Протопопова!», — такого бешеного не бывало при Николае рядом, он уж раскаивался, что согласился взять его).
Вчера после полудня Николай ехал на станцию — как всегда под звон Фёдоровского собора, они оба с Аликс вдохновлялись колокольным звоном. По пути заехали к Знаменью приложиться.
Как раз прояснилось — и яркое морозное радостное солнце обещало добрый исход всему.
А в купе Николая ждала приятная неожиданность (впрочем, и обычный меж ними приём): конверт от Аликс, положенный на столик при дорожных принадлежностях. Жадно стал читать, по-английски:
«Мой драгоценный! С тоской и глубокой тревогой я отпустила тебя одного без нашего милого нежного Бэби. Бог послал тебе воистину страшно тяжёлый крест. Что я могу сделать? Только молиться и молиться. Наш дорогой Друг в ином мире тоже молится за тебя — так Он ещё ближе к нам.
Кажется, дела поправляются. Только, дорогой, будь твёрд, покажи властную руку, вот что надо русским. Ты никогда не упускал случая показать любовь и доброту, — дай им теперь почувствовать порой твой кулак. Они сами просят об этом, сколь многие недавно говорили мне: «нам нужен кнут!». Это странно, но такова славянская натура: величайшая твёрдость, жестокость даже, и — горячая любовь. Они должны научиться бояться тебя — любви одной мало. Надо играть поводами: ослабить их, подтянуть...»
Кнут? — это ужасно. Этого нельзя представить, ни выговорить. Ни замахнуться. Если этой ценой быть царём — то не надо и совсем.
Но быть твёрдым — да. Но показать властную руку — да, это необходимо, наконец.
«Надеюсь, ты очень скоро сможешь вернуться. Я знаю слишком хорошо, как «ревущие толпы» ведут себя, когда ты близко. Как раз теперь ты гораздо нужнее здесь, чем там. Так что вернись домой дней через десять. Твоя жена — твой оплот — неизменно на страже в тылу.
Ах, одиночество грядущих ночей — нет с тобой Солнышка и нет Солнечного Луча!»
Ах, дорогая! Сокровище моё!..
И как отлегло от сердца, что снова нет тучек меж нами. Как это подкрепляет душевно.
Как всегда в пути по железной дороге Николай с удовольствием читал, отдыхая и освежаясь, в этот раз по-французски — о галльской войне Юлия Цезаря, хотелось чего-нибудь вчуже от современной жизни.
Снаружи холодно было, да как-то не хотелось и двигаться, за всю дорогу не вышел из вагона нигде.
Николай замечал не раз: наше спокойствие или беспокойство зависят не от дальних, хотя бы и крупных событий, а от того, что происходит непосредственно с нами рядом. Если нет напряжённости в окружении, в ближайших часах и днях, то вот на душе и становится светло. После петербургских государственных забот и без противных официальных бумаг очень славно было лежать в милом поездном подрагивании, читать и не иметь необходимости кого-то видеть, с кем-то разговаривать.
А уже поздно вечером перечитал любимый прелестный английский рассказ о Голубом Мальчике. И, как всегда, выступили слезы.
ДОКУМЕНТЫ - 1
Ея Величеству. Телеграмма.
Ставка, 23 февраля
Прибыл благополучно. Ясно, холодно, ветрено. Кашляю редко. Чувствую себя опять твёрдым, но очень одиноким. Мысленно всегда вместе. Тоскую ужасно.
Ники
Его Величеству
(по-английски)
Царское Село, 23 февраля
Ну, вот — у Ольги и Алексея корь. Бэби кашляет сильно, и глаза болят. Они лежат в темноте. Мы едим в красной комнате. Представляю себе твоё ужасное одиночество без милого Бэби. Ему и Ольге грустно, что они не могут писать тебе, им нельзя утомлять глаза. …Ах, любовь моя, как печально без тебя — как одиноко, как я жажду твоей любви, твоих поцелуев, бесценное сокровище моё, думаю о тебе без конца. Надевай же крестик иногда, если будут предстоять трудные решения, — он поможет тебе.
...Осыпаю тебя поцелуями. Навсегда
Твоя
2
====
экран
====
В петербургском обокраденном небе,
клочках и дорожках его между нависами безрадостных
фабричных крыш —
пробилось солнце. Солнечный будет день!
Гул голосов.
= И даже тёплый. Платки с женских голов приоткинуты,
руки без варежек, никто не жмётся, не горбится,
свободно крутятся
в хвосту, человек сорок,
у мелочной лавки с одной дверкой, одним оконцем.
Гудят свободно, язык не примерзает,
но и разве ж это человеческое занятие, этак выстроиться
столбяно, лицом в затылок, в затылок.
А из дверки вытаскивается, кто уже купил. А несут и
один, и другой — по две-по три буханки ржаного
хлеба,
большие, круглые, умешанные, упеченные, с мучным
подсыпом по донцу, —
ах, много уносят!
Много уносят — так мало остаётся! И не втиснешься
туда, так глазами через плечи, иль со стороны через
окно:
— Белого много, бабы, да кому он к ляду. А ржаной —
кончается! Не, не достанется нам.
— Бают, ржаную муку совсем запретили,
выпекать боле не будут. Будет хлеба по фунту на
рыло.
— Куда ж мука?
— Да царица немцам гонит, им жрать нечего.
Загудели пуще бабы, злые голоса:
— А може у него под прилавком? Дружкам
отложил?
— Они — усе миродёры, от малых до больших!
Старик рассудительный, с пустым мешком под
мышкой:
— Да и лошадёв кормить не стало. Овса в Питер
не пропускають. А лошади, ежели ее на хлебе
держать, так двадцать фунтов в день, меньше
никак.
А из дверки — баба. И руками развела на пороге: нету,
мол.
Сразу трое туда полезли очередных, да не вопрёшься.
Закричала остроголосая:
— Так что мы? зря стояли?
Платок сбился, а руки свободные. Глаза ищут: чего
бы? чем бы?
= Льда кусок, отколотый, глыбкой на краю мостовой.
Примёрз? Да нет, берётся.
Схватила и, по-бабьи через голову меча, руками обеими —
швырь!!
= И стекольце только — брызь!
Звон.
на кусочки!
= Заревел приказчик как бугай, изнутри, через осколки,
а по нему откуда-то-сь — второю глыбкой! Попало, не
попало —
а всё закрутилось! суета! Суются в двери туда,
сколько влезти не может.
Общий рёв и стук.
А из битого окна — кидают, чего попало, прямо на
улицу, нам ничего не нужно: булки белые!
свечи!
головки сырные красные!
рыбу копчёную!
синьку! щётки! мыло бельевое!..
И — наземь это всё, на убитый снег, под ноги.
* * *