— А что там около Московского вокзала?
— Там-то бурней всего эти дни. Тебе билет? Я сама пойду брать, а то ты ввяжешься.
Вот влип, так влип, ещё эти уличные волнения, действительно ввяжешься, нелепо.
— Егорик! Ну, ты можешь ехать к нам? И я тогда иду домой. Только Невский минуй, не пересекай. Как-нибудь от Фонтанки слева приезжай. Ты... — через паузу, — на Песочной?..
Наконец всё довернулось и решилось. И ломящее предчувствие — мрачно заменилось ясным действием.
— Да. Еду. Через час буду.
Но ещё докручивал ручкой резко отбой — а уже понял: с этим он не может выйти к Ольде. Он — всё равно не может ей передать, насколько и почему это ужасно. А если открыть — она начнёт снова воспитывать и учить его, как твёрже себя вести с Алиной, а это невыносимо, потому что она не понимает. И если открыть — сейчас невозможно будет уехать, а нужно остаться и разговаривать, разговаривать... Невозможно.
Стыдно лгать любовнице, но петроградские события давали ему единственную возможность вывернуться. (А что он такое от Веры услышал? — он едва сейчас вспоминал).
Ольда с испугом встретила его лицо.
— Да... — бормотал он, — очень серьёзно...
— А — что?
— Около Гостиного — полицию избивают. А около Московского вокзала что-то ещё хуже.
Да он конечно бы ей всё сказал! Если б она не отпугнула его вчерашними упорными внушениями. Была какая-то запретность — с ней это всё обсуждать.
— Как разыгралось! — не сводила Ольда с него глаз, и он побоялся, что угадает. — Что ты думаешь? Он молчал.
— Ну, не Девятьсот же Пятый, — уговаривала она себя и его. — Уже бывало. И в октябре, в тот самый день, когда мы познакомились, помнишь?
Да, правда, тогда было похожее. Так недавно. Тогда ещё не было у него этих маленьких плеч. Прошлые часы он совсем к ней остывал. А сейчас, как расставаться, — стала опять мила, желанна. Счастье моё неожиданное! Спасибо тебе за всё. Но — очернело во мне, стеснилось, и ты не можешь утешить. А вслух:
— Надо мне поехать кого-нибудь в штабах повидать, понять. На что ж рассчитывают? Как же можно так запускать? Вот тебе и... Самодержавие без воли — это, знаешь...
Делать-то надо же что-то. Сами же говорим.
Да, верно. Так.
— Но ты же к вечеру вернёшься? — то влекла вперёд, а вот уже удерживала.
Положение, и попрощаться открыто нельзя.
— Если не разыграется. Если там не понадоблюсь.
— Но тогда — хоть завтра! — ещё же завтрашний день наш!
Он вздохнул.
— Ну, ты по крайней мере скажешь мне в телефон — что и как?
— Да, конечно!
Поедим?
Нет, уже не сидится, всё колышется, корёжится.
— Но ещё же мы не расстаёмся? — сильней встревожилась Ольда.
— Да кто его знает, — недоумевал он с отсутствующим лицом. — Чемоданчик на всякий случай возьму.
— А ты — не к ней поедешь? — вдруг догадалась и впилась ему в китель.
— Ну, с чего ты взяла? — почти искренно изумился он. Вот повернулось: скрывал жену как любовницу.
— Это — нельзя! — внушала Ольда большими глазами. — Я буду ревновать! Теперь ты — мой!
— Да ну что ты?.. Да откуда?..
Вот — и миг прощанья. Она подняла, положила ладони ему на плечи и с сияющими глазами выговаривала:
— Для меня твоё появление — как второе рожденье моё. Я столько ждала!.. Я уже теряла надежду, что дождусь... Я шла как через пустыню... Я всю эту зиму вспоминала твой последний взгляд тогда, у моста. И верила, что мы будем вместе. Я верю и сейчас! Я — люблю тебя! Люблю!
Он снял с погонов её ладони и целовал.
Он был плох с ней последние часы. И ещё хуже был бы сейчас, если б она требовала остаться. Но вот она легко освобождала его — и вспыхнуло перед ним, какая ж она драгоценность! И как он самозабвенно любит её! И пожалел, что даже — мало она ему говорила. И ещё недохватно он её целовал!
У неё трогательно неловко искривилась верхняя губа:
— Мужчины почему-то придают большое значение годам женщины. А для женщины... Ну, разве я для тебя стара?
— Я такой молодой, как ты, — не касался...
26, часть 1
(Дума кончается)
Много толстых томов стенограмм четырёх Государственных Дум, кто только одолеет их, дают несравнимое впечатление ото всей реки общественных настроений России за одиннадцать её последних лет. И если б даже не иметь больше ни единой книжки мемуаров, свидетельств, фотографий, — по одним этим стенограммам так неоспорно восстанавливается и вся смена забот и настояний, сшибка страстей и мнений, и даже — характеры, и даже голоса самых частых ораторов, десятков двух. Начав читать эти томы ещё с полным неведением, с полным доверием, никакого мнения не имея и не предожидая, — от заседания к заседанию вдруг испытываешь тоскливую пустоту от резкой, оскорбительной, никогда не связанной с делом и никогда не предлагающей осуществимого дела говорильни левых. Можно представить, что в западных парламентах и самая крайняя оппозиция всё-таки чувствует на себе тяготение государственного и национального долга: участвовать в чём-то же и конструктивном, искать какие-то пути государственного устроения даже и при неприятном для себя правительстве. Но российские социал-демократы, трудовики, да многие кадеты, совершенно свободны от сознания, что государство есть организм с повседневным сложным существованием, и как ни меняй политическую систему, а день ото дня живущему в государстве народу всё же требуется естественно существовать. Все они, и чем левее — тем едче, посвящают себя только поношению этого государства и этого правительства. Все они, выходя на думскую трибуну, обращаются не столько к этой Думе, не столько рассчитывают склонить её к какому-то деловому решению, сколько срывают аплодисменты передовой, либеральной, радикальной и социалистической общественности — и ничего не жаждут, кроме её одобрения.
Чхеидзе: Я говорю не для вас, а для тех, кто меня послал.
Обсуждается продовольственный вопрос — социал-демократ (Бурьянов) по этому поводу рассказывает о Кинтале и Циммервальде. Другой:
продовольственный кризис не может быть разрешён потому, что власть — дворянско-землевладельческая.
При чём там урожаи или неурожаи, доставка, мельницы, хлебные цены! Как будто двести последних лет Россия и не клала на зуб ни краюхи: дворянская власть — и кризис неразрешим, пустите кадетов, социал-демократов — и Россия будет сыта. (Через несколько дней кадет Некрасов застонет, что нет сил разгрузить приходящее — ещё при царе разнаряженное — в большом количестве в Петроград продовольствие: мятели кончились).
По каждому частному осязаемому вопросу — эти холостые провороты, без зацепленья с истинной жизнью, лишь накал обвинений:
Чхенкели: Правительство у нас было и остаётся врагом народа, это для всех ясно. Должно быть покончено с политической системой, приведшей страну на край гибели. Час настал!
(И до чего ж несвободная эта Россия! — вот так не дают ни слова вымолвить).
Скобелев: Вся страна ненавидит эту власть и презирает это правительство.
Чхеидзе: Правительство виселиц, правительство военно-полевых судов, правительство белого террора, архиреакционное по своему составу... Всякое сотрудничество с этим правительством есть предательство народных интересов. Россия народа и Россия этого правительства — две вещи несовместимые, у них нет общих ни радостей, ни печалей, ни поражений, ни побед. Нам надлежит идти путём, которым пошли предки наших милых симпатичных друзей-французов. Буржуазия в XVIII веке не словесами занималась. (Скобелев: «Сметала троны!»)
Что стесняться им, если вся Дума уже вставала за неприкосновенность парламентских речей — и останавливала даже государственный бюджет, все финансы империи, пока думским с-д не дозволят наговориться всласть.
Скобелев: То, что мы видим, это Содом и Гоморра, гниение и разложение. Это — ваша Россия, Россия дворянского крепостнического благополучия, Россия бюрократического своеволия, предстала как обнажённая порочная женщина...
И это глаголанье в раскалённой пустоте, до визжанья, до свинголоса, надменно обращается и к сотоварищам по Думе, и особенно к кадетам, всегда недостаточно революционным:
Чхеидзе: Вы не можете, господа, не считаться с указаниями улицы. Вы не можете не принять во внимание указание улицы, что ликвидация всемирной бойни должна произойти в интересах демократии.
Чхенкели: Вы решительно не способны к положительной работе в пользу народа... Докажите, что и вы можете что-то хорошее сделать для народа.
Чем малочисленнее горстка социал-демократов в Думе, тем с большим чванством и высокомерием они глумятся над остальною Думой, то корят Прогрессивный блок, то свысока поощряют, а постояннее всего выпячивают собственное предвидение и многознание, сыпят мишуру социальных откровений. Чем малочисленнее они, тем длительней и щедрей переводят не-своё, думское, время, и далеко отклоняясь в оглушительно-холостые провороты, уверенно знают, что как левых их не посмеют прервать.
Суханов: Это правительство ведёт политику изменников и дураков.
Родзянко: Прошу вас быть осторожнее.
Суханов: Это слова депутата Милюкова.
Родзянко: Покорнейше прошу не повторять такие неудачные слова.
Родичев (с места): Почему неудачные? (Шум, смех).
Или
Чхеидзе: Я очень просил бы не делать мне замечаний с места, занимаемого товарищем председателя, это злоупотребление своим положением. (Слева рукоплескания. «Правильно!»)
Волков (к-д): Эти господа (указывая на места правительства) должны сесть в тюрьмы, ибо они настоящие преступники, мешающие нам обратить все силы на борьбу с внешним врагом. (Аплодисменты. Председатель не прерывает).