Ещё просила Аликс — то о должности для генерала Безобразова (но после больших потерь в гвардии неудобно было пока его ставить), да не забыть очередной крест Саблину (это непременно), и поддержать адъютанта Кутайсова в конфликте с одним из великих князей. И ещё напоминала: непременно написать английскому королю о поведении посла Бьюкенена.
Это — верно она напоминала. Бьюкенен давно перешагнул все дипломатические приличия и правила. Он открыто сближался со всеми врагами трона, дружески принимал Милюкова, обвинившего императрицу в измене союзному делу, у него в посольстве думские вожди и даже великие князья заседали, злословили, обсуждая интриги против Их Величеств, если не заговоры.
А на последнем приёме, под Новый год, Бьюкенен перешёл все границы, выразившись, что Государь должен заслужить доверие своего народа. С изумлением посмотрел Государь в холодное лощёное лицо посла с рыбьими глазами. И ответил, что — не следует ли обществу заслужить доверие монарха прежде? Даже сесть ему не предложил, оба простояли весь приём.
И с того дня Бьюкенен не переменился, интригует даже пуще прежнего.
Неизбежно писать Георгу, да. Чтоб он воспретил, наконец, своему послу вмешиваться во внутреннюю жизнь России. Ибо это ослабляет русские усилия в войне и, таким образом, не идёт на пользу и самой Англии. Георг поймёт, исправит.
Просить большего — отозвать посла, Николай считал слишком резко, это будет Георгу досадно и даже оскорбительно. Но и о меньшем Николай всё откладывал написать. Потому что он любил своего двоюродного брата Джорджи и не хотел доставлять ему неприятных минут.
Да, ещё же писала Аликс о беспорядках с булочными в Петрограде, разбили вдребезги Филиппова. Всюду плохо с подвозом хлеба, да, мятели. Но теперь они прекратились — и всё скоро наладится.
И в это самое вечернее время, пока Николай сидел над письмом Аликс, намереваясь отвечать, — принесли от неё телеграмму: что в Петрограде «совсем нехорошо».
Вот тебе раз... Не знал бы что и думать, но тут же принёс Воейков телеграфное донесение Протопопова: просто — распространились по Петрограду слухи, что отпуск хлеба в день на человека будет ограничен по фунту — и это вызвало усиленную закупку хлеба, рабочие забастовки и довольно большие уличные беспорядки, шествия с красными флагами, задержки трамваев, пострадало несколько полицейских чинов, ранен один полицмейстер, убит один пристав.
Довольно серьёзно, — нахмурился Государь. Но тут же прочёл дальше: что зато, напротив, буйствующие толпы местами приветствуют войска, а ныне принимаются военным начальством энергичные меры. В Москве же — спокойно.
Молодец, Александр Дмитрич. Умница. (А то стало казаться поздней осенью, что у Протопопова — какое-то перескакивающее внимание, несосредоточенность, видимо последствие болезни. Но, слава Богу, преодолел. Чудесный человек!)
И от военного министра Беляева была телеграмма, что меры приняты, ничего серьёзного нет, к завтра всё будет прекращено.
Аликс могла просто слишком принять тревогу к сердцу, да при больных-то детях. Государственные дела надо воспринимать с холодком, а она слишком всегда горячится.
Но — всё никак не удавалось Николаю сесть за письмо к жене. Какой-то урожай телеграмм: пришла ещё и от князя Голицына, и странная: что он просит либо расширить его полномочия — либо назначить вместо него другое лицо.
Бедненький князь Голицын, не по нему эта должность. Куда ж ещё шире ему полномочия, чем председатель совета министров — и с подписанным готовым указом о перерыве в занятиях Думы, только проставить дату?
Но — где найдёшь для России достойного премьер-министра? Нету их.
Телеграфно успокоил Голицына, подтвердил его полномочия...
Что ж такого? — забастовки, беспорядки, но идущие к концу? Бывало и раньше.
37
Даже смерти хотелось. Именно смерти: чтоб ничто другое не пришлю на смену этому.
Ушла в себя — значит, ушла в его тепло. Он — речной, ветряной, а от него идёт тепло, — даже не то, которое передавалось руке. Всё от него — тёплое.
И теперь жила этим теплом, не тратя его.
Почти всегда можно скрыть плохое настроение. Но такое чудесное — скрыть невозможно. Кто видит, каждый спрашивает: что с тобой?
Ни — читать, и ничего делать. Просто сидеть и наслаждаться таким чудом.
Все мешают. И поклонник-революционер. Отойдите, оставьте меня.
А могло — ничего не быть. Он мог не оказаться там в ту минуту. Или не решилась бы подойти. (Это в ней не своё проявилось — подойти).
Знает Ликоня, что глупо вела себя в сквере. Но он — так добро встретил.
А может быть потом — раскаялся?
Почему он сказал — «не раскаивайтесь»?.. Боже, да поверил ли он, что у неё никогда такого не было? Что он подумал о ней?..
... Но вот чего не ждала — что он вмешается в этот день снова! Рассыльный принёс от него — записку!
Что-нибудь плохое??.. Со страхом горячим разрывала конверт.
Нет, хорошее...
Что он не всё сказал ей в сквере, и непременно хочет видеть сразу, как вернётся.
А тогда — рано! Хорошее — рано! (И так уже вся — смятая...) Слишком много для одного дня! Нужно время! Она нуждается во времени — разобрать в душе полученное, зачем ещё и записку сразу?
А теперь хочется вобрать и записку. Нет, он не подумал о ней плохо, нет...
Задохнуться можно!..
Разбавить...
Уж нынешней ночью не будет сна совсем, это видно. А, так и надо! Не по частичкам, не по дозам, а — сразу! Так и хочу: сразу!!! Пусть задохнусь!
Пылают щёки на ветру —
Он выбран! он — Король!
От наслоения чувств, от скорости их — всё вихрится внутри, до кружения. Исхаживаться по комнате! Швырять себя на кушетку! Искручиваться.
И только стрелки часов накаминных прозреваются всё на новом месте, каждый раз — на час, на полтора дальше. Ночью смогла стихи читать.
...Мне счастья не надо, — ему
Отдай моё счастье, Бог!
Так!
38
Карточки на хлеб! — в девятом часу вечера, в городской думе на Невском, с её взнесенной конструкцией-каланчой, изломанными лесенными всходами, взбрасывающими наверх, в Александровском зале, где бывали и пышные приёмы иностранных гостей, открылось совещание гласных думы совместно с санитарными попечительствами и попечительствами о бедных.
Но такое возбуждение кипело в грудях ото всего происходящего в городе, и такая была потребность где-то говорить и слушать, что сюда, в этот безопасный зал, куда не могут наезжать конные, собралось со всего Петрограда немалое число и просто сознательных. Очень ждали самого Родзянку, но он никак не мог. А прибыл и занял место в президиуме постоянный болетель о народном продовольствовании депутат Государственной Думы Шингарёв.
Городскому голове консерватору Лелянову, собравшему совещание, вопрос не казался сложным: что хлебные карточки надо вводить — уже согласились все: и правительство, и Дума, и общество, и так было сделано в других воюющих странах. Предстояло обсудить, кем и как будут готовиться материалы, кто будет ведать составлением списков и раздачей карточек.
Но первый же оратор, известный либеральный сенатор Иванов, со страстью изменил постановку вопроса: настоящее собрание не может и не должно биться в таких узких рамках — техническое введение карточной системы. Уж раз собравшись, мы, конечно, должны обсудить положение общее. Что ж так поздно додумалось правительство передавать продовольственное дело в руки города? А теперь мы должны обсуждать шире!
И тон был задан! И радостно отозвались ему сердца со всех концов зала! Именно и хотелось того всем: поговорить и послушать — вообще! А карточки сделать немудрено, с ними и попечительства справятся.
И поддерживая этот порыв как бы с верхов, своими вензельными эполетами, гласный генерал-адъютант Дурново — призвал не верить обещаниям правительства, также и в отношении хлеба. Сейчас привозят муки на Петроград — 35 вагонов в день. А правительство пусть-ка обеспечит по 50 — а иначе мы должны сообщить населению.
Аплодировали. Радовались. Уж если генерал-адъютанты так говорят — значит, сгнил режим, сгнил!
Тщетно пытался гласный Маркозов перенаправить собрание: не надо зажигательных речей, а давайте лучше займёмся делом.
То есть что же — вот этой самой техникой составления списков и выдачи карточек? Он просто смеялся над собранием!?
А когда осмелился сказать, что в продовольственном кризисе виновато не одно правительство, но также и общество — это просто оттолкнуло от него собравшихся, его уже и не слушали дальше.
Но опасность собранию увязнуть в малых делах — была. Выступил с нудным докладом председатель городской продовольственной комиссии. Он перечислял вагоны, отдельно ржаной, отдельно пшеничной муки, и пересчитывал вагоны на пуды, и ещё вникал в пропускную способность пекарен, — и получалось, что город полностью обеспечен мукою на две недели, даже если не поступит ни одного вагона больше, а они даже при мятелях поступают в размере трёх четвертей от нормы.
Ах, разве о том нужно было говорить! В этих скучных выкладках терялось главное: тупая неспособность власти справиться даже с хлебной проблемой! Неужели в этот зал собирались из мятежного города, иные пешком с Выборгской или Московской стороны, чтобы послушать сии выкладки? Не так важен сам хлеб или не хлеб, как свидетельство бессилия власти.
Тут вскинулся на трибуну пламенный адвокат Маргулиес — и языками огня стало лизать лица в зале. Он именно в общем виде говорил — о неспособности, о тупости, о полицейских ограничениях — не допускают избрания рабочего класса в районные комитеты по распределению продуктов... Так рабочие выберут свой Центральный Комитет! Он мог бы, видно, и вдесятеро ещё назвать и пересказать правительственных злоупотреблений — но взмахами рук своих, но всплесками голоса уже передал залу всё необходимое — и поджёг его радостно-безвозвратно!