Следующий гласный потребовал захватывать комитеты явочным порядком, не считаясь с тем, что думают в сферах.
Явочный порядок — ударом набата прозвучал в зале: явочный порядок был самой сутью славной революции 1905 года: каждый человек и каждая общественная организация делала то, что считала нужным, не спрашивая правительства. Именно такой порядок и должен быть в России! Именно так пришла пора поступать и теперь! Блики пожарных огней радостно перебегали по лепному потолку и стенам.
И вышел говорить Шингарёв. Всегда любимый оратор общественности, с его удивительной искренностью и тем набуханием чувства, где, уже близко, за одной переломной гранью могут хлынуть и слёзы, слёзы сочувствия к страдающим и слезы назревшего самоосвобождения, своим голосом неповторимо сердечным коснулся он всех сердец. Он не говорил «явочный порядок», но отстаивал именно его: право рабочих и общества — самим решать, а властям бы — не вмешиваться! Да, город может сам взяться за распределение хлеба — но если правительство обеспечит подвоз, пусть дадут гарантии! А то нет ли здесь ловушки: они довели до развала, а город возьмётся распределять, а хлеба нет — и будет виновата городская дума?
Бурными долгими аплодисментами провожали народного любимца.
А тут вышел ещё один гласный, Шнитников, совсем не левый, и перекинул собрание прямо к делу: нынешнее правительство как абсолютно неспособное должно вообще уйти!!! А вместо него пусть возникнет коалиционный кабинет!
В разламывающих аплодисментах объявили перерыв: уже непосильно было только слушать, но хотелось ходить в кулуарах и делиться друг с другом.
В перерыве ещё разогрелись, ещё тысячу раз высказали это и ещё это, и ещё следующее, — и уже после перерыва трибуна бы не выдержала скучного благоразумия, ни серых подсчётов, — теперь каждый оратор говорил, о чём хотел, и председатель уже никого не останавливал. Заседание потекло вполне революционно.
Выскочил Каган, кажется даже не гласный, — и сенсационно сообщил о расстреле: вот тут, рядом с самою думой, около часовни Гостиного Двора! — стреляли в толпу, убили и ранили! — и о каком же хлебе можно говорить теперь тут, рядом, в думе? Надо что-то сделать, что-то обязательно сделать, и не позже этой ночи!
— Но что же сделать? — отчаянно крикнули из зала.
— Я не знаю, что сделать! — задыхался Каган на трибуне.
Раздался чей-то смех, но был оборван, как неприличие. Зал негодовал. Какая-то дама крикнула:
— Надо, чтоб не стреляли в народ!
Да, да! Гул одобрения. Запретить им стрелять в народ!
Тут вышел новый оратор и предложил почтить память невинно погибших вставанием.
Зал поднялся. И грозно выросло короткое молчание.
И так собрание переступило ещё одну ступень чувств.
И снова говорил оратор от кооперативов: разве движение — только за хлеб? Разве рабочим нужен только хлеб, а не участие в управлении? И даже не унизимся просить каких-то гарантий от правительства, как предлагал депутат Шингарёв. Мы не верим правительству больше ни в чём! Мы — сами всё возьмём! Изберём продовольственные комитеты от всего населения — и всё возьмём сами!
Тут выступил гласный Бернацкий, профессор. Он вот как высказал: может быть, голод и утолят, правительство как-нибудь извернётся и утолит голод, — но всё равно! не дадим начавшемуся движению остановиться! революционное движение не должно остановиться!! — но валом докатиться до конца!!
Ах, замечательно! Эта мысль овладела собранием: не в голоде дело! — но пусть докатится всё до конца!!!
И в эту разгорячённую минуту — кто же? о, кто же? чья лёгкая стройная фигура вдруг промелькнула по залу — над залом, — уже узнаваемая, уже трепетно приветствуемая, и вот захлёснутая бурею аплодисментов?! Сам Александр Керенский, оратор среди ораторов, излюбленный трибун, бесстрашный революционер, чуть прикрытый легальностью, посетил нас! — вступил на трибуну! — и вот уже говорил вне очереди.
Говорил страстно, что — была, была, была возможность уладить продовольственный вопрос — но тупое правительство, как всегда, не вняло голосу общественности, — и вот упущен, упущено, упущено. А теперь, когда совсем уже безвыходно, правительство хочет увильнуть от ответственности и всё свалить на городские самоуправления. Это кажется уступкой, но это — дар данайцев, и общество не должно на этом попасться! Город должен поставить твёрдые условия, чтобы правительство уж тогда вовсе не вмешивалось бы в продовольственное дело. И даже — совсем ни во что! уж тогда совсем бы устранилось! Населению должна быть дана полная свобода собирать собрания о хлебе. Свобода собраний! слова! и печати! А вот, какой-нибудь час назад некоторые рабочие кооператоры собрались в Рабочей группе Военно-промышленного комитета — а полиция окружила помещение — и некоторых арестовали! Вот наша свобода! Наши товарищи шли сюда, чтоб объяснить городской думе — и вот наша свобода!
Поднялся шум, какого ещё не было. Пока, значит, мы здесь заседаем о свободе — а где-то арестовывают?! Какое же возможно содействие в продовольственном деле, какая мирная работа, когда...
В бурных возгласах было решено, чтобы Шингарёв и городской голова немедленно спросили и требовали от правительства!
И они двое тотчас пошли звонить по телефону.
А тут появился ещё один член Государственной Думы — Скобелев, его сперва и не заметили в блеске Керенского. А у этого была смазливенькая наружность, звонкий приятный голос, но глуповатое лицо, — зато известный социал-демократ. Он объяснял собранию, что продовольственный вопрос нельзя решать отдельно, он слишком тесно связан с политическим, а политический — ещё трудней. И надо использовать теперешнюю растерянность правительства! Что правительство нашло свой путь борьбы с продовольственным кризисом — расстреливать едоков, но мы, здесь присутствующие, должны заклеймить такой предательский способ — и должны потребовать возмездия!!! Правительство, обагрившее руки народной кровью, должно уйти!
Тут выступил рабочий лесснеровского завода Самодуров, большевик из больничной кассы: что современный государственный аппарат невозможно никак, ничем исправить — а только уничтожить до основания! Только тогда наступит в России успокоение, когда нынешняя правительственная система будет вырвана с корнем!
Аплодировали.
Снова вылез со скучной ползучей речью гласный Маркозов: не выходить с требованиями на улицу, не повторять печальных событий Пятого года, в условиях войны это было бы предательство родины...
Ах, мы же ещё и предатели?.. Нет, именно на улицу — отвечал Самодуров, — вываливать всем на улицу, а не ждать, пока дома арестуют.
И верно! И мы именно хотим повторения атмосферы Пятого года! мы хотим дышать тем грозовым воздухом!
Возвратился Шингарёв. Он разговаривал с министром-председателем Голицыным. Тот сказал, что об аресте рабочих ничего не знает и будет...
Ах, уже виляют?! Ах, уже дрогнули?? Так стройнее наши ряды! так яростней напор на правительство! — чтоб оно опрокинулось!!! Не надо нам их подачек, мы сами всё возьмём!
Снова возвысился узкий Керенский — и строго призвал собрание ещё раз почтить вставанием память погибших сегодня рабочих.
И собрание поднялось — ещё раз.
Пронёсся гул, что сейчас внесут сюда и трупы.
39
Сегодня, в субботний вечер, в Мариинском театре Саша Зилоти вместе с Жоржем Энеско давал концерт. И, конечно, Марья Ильинична пошла.
И, конечно, Александр Иванович остался дома — и отдыхал, и наслаждался этими часами, что её нет. Он, разумеется, не имел желания, чтобы уличные беспорядки задержали её на обратной дороге, но и нисколько не беспокоился от такой возможности.
А вот завтра, напротив, она будет дома — а он уедет куда-нибудь, только бы не сидеть с ней воскресный вечер, ощущать, как она дуется. Уедет к Коковцову разговаривать хоть о финансах, или к другому отставному государственному мужу, они любят поговорить, и всегда есть чему у них поучиться. Уедет хоть к молодым Вяземским, брату или сестре.
Даже самому страшно становится, что не просто тоскливо с ней, но отвращенье наплывает на неё смотреть. Потом проходит.
Были годы, и недавние, — они здесь, в петербургской квартире не пересекались вообще: в думские сессии он жил тут один, дети с гувернанткой, родители менялись по согласованию, удивляя детей: гнали-гнали к папе, а папа уехал два часа назад и маме оставил где-то ключ. Или только что проводили маму, а папа вернулся, эх ты, папа, как же ты опоздал?
А последние месяцы, после смерти Лёвы, вопреки не-прощенью, как могла она не уберечь мальчика, деревянное не материнское сердце, — вопреки этому, напротив, при оставшихся двух младших стали жить вместе.
Как бы — вместе.
Потому ли, что постарели. Что силы уже отказывают перебарахтывать все несчастья. Что уже не осталось сил для отдельных резких движений.
Но когда Марья Ильинична была тут, в квартире, хоть за тремя стенами, — каким-то косым каменным углом вступало Гучкову в грудь, присутствовало постоянно. Даже если не ожидалось, что она войдёт в кабинет и что-нибудь скажет, взмутит. И вот любил он, когда её не было дома.
Что такое дурная женитьба! Это горе — совершенно неотклонимое, неустранимое. Как бы ни текла вся остальная жизнь, хотя бы блистательно (но не текла...), — дурной уклад семейной жизни вложен в нас как испорченное лёгкое или печень, их невозможно сменить, от их болезни невозможно забыться.
И постоянное долголетнее неисправимое сожаление: зачем женился? Зачем вообще женился?
Всё это вместе живёт в мужской душе: иметь свободу движений, не дать опутать рук и ног, и — дать опутать их, о, если бы их увязить! Увы, это не вместе, венчан богами тот муж, кому это послано вместе.