Кто генерал, откуда, — а что прапорщику делать? Своим пальтом генеральским заслонил, прекратил всякую пальбу. Пошёл к барышне, расспросил, вызвал отсюда двоих солдат, вызвал свой автомобиль — посадили её, увезли. И генерала.
А толпа опять стала собираться, наседать и смеяться.
Вельяминов сказал:
— Питают доверие к докторам. Знают, что их вылечат.
Сел на тумбу и стал из винтовки целиться. И отделению скомандовал — залп! (Кирпичников — без винтовки, и ни при чём).
Дали залп!
Толпа — опять вся разбежалась по подворотням.
Но на снегу остались тела. Кто и шевелится.
Угодили всё-таки...
Вот и дошутились. Вот и война. На городской улице.
Больше толпа не собиралась, не напирала.
А Тимофею мутно. Ох, мутно!
Приехала скорая помощь и забирала раненых. Им помогали, и оттуда на солдат кричали. Но сюда не пёрли.
А солдаты стояли поперёк Гончарной, ружья к ноге. Никто больше не напирал. Но в подворотнях толпились, затаились.
Кирпичников всё был позади, теперь подошёл к офицеру:
— Ваше благородие, вы озябли. Пойдите в гостиницу погрейтесь. А я за вас тут побуду и докажу.
И Вельяминов тряхнулся, самому легче:
— Правда, побудь.
И пошёл быстро. А Кирпичников послал за ним солдата — проследить, войдёт ли в гостиницу. Как воротился солдат и доложил — Тимофей махнул публике:
— Идите кому куда нужно, поскорей.
А солдатам:
— Мало нас секли. Думайте больше, куда стреляете.
Прошли, ушли, разрядилось. Гончарная чистая. Трупы тоже увезли.
Вернулся Вельяминов:
— Ну, как тут? Стрелял?
Показал Кирпичников:
— Вон, всех разогнал.
49
Сердце подымалось и падало: уж как раскачалось! такого ещё не было! И неужель опять не выбьем? опять отхлынет, отольёт?
В воскресенье утром, когда Шляпников снова пересекал город пешком, — стояло так спокойно, как ничего и не было.
От воскресенья? Или устали?..
Теперь, когда вовсе не стало ни трамваев, ни конок, — так тем более только ноги остались. На воскресенье ночевал у сестры за Невской заставой, теперь ему утром надо было переть через весь город на Сердобольскую, оттуда днём — в центр, а на ночь опять на Сердобольскую. С утра послал племянника по явкам — поискать курсистку, из тех, что при БЦК, какая б могла сегодня же вечером ехать в Москву, осведомлять тамошнее большевицкое бюро. И назначил ей свидание, перед московским поездом, на Песках.
На Выборгскую утром перейти ничего не стоило, да в ту сторону и всегда пропускают.
По тысячезнакомому Сампсоньевскому проспекту шагал мимо корпусов, домов, заборов, мимо казарм Московского полка, потом Самокатного батальона. Везде было смирно, а заводы пустые молчали.
У Павловых огорошили: на Сампсоньевском арестовали весь Петроградский Комитет, 5 человек, когда они сошлись. Видно, что по доносу. (Надо раскрыть!) ПК всегда был обставлен провокаторами.
Вот тебе — и не нужна конспирация! Вот тебе и бездействие власти. Хватают.
Был бы — разгром, если бы ПК составлял что-нибудь порядочное. А так — пятая нога.
Тут собрались сормовские — Павлов, Каюров, Чугурин. Совещались, как быть. Решили просто: пока все полномочия ПК передать выборгскому райкому. (А другого райкома у большевиков и не было, тут и всё).
Завёлся спор об оружии. Сормовичи, особенно Каюров-забияка, точили зубы — вооружаться! Схватить от полиции, сколько удастся, ещё где-нибудь. Шляпников отвечал: много не соберёте, стрелять не умеете, а по горячности примените нетактично — всё испортите. Если употребить оружие против солдат — то только раздражить их, они ответят оружием. Сормовичи настаивали: но как же нам стать вооружённой силой? надо создавать рабочие дружины и вооружать их постепенно! Шляпников: нет-нет-нет, кустарщина, это — не оружие. Один наш верный путь — дружба с казармами. Надо — агитировать армию, пусть солдатская кислая шерсть пропитывается революционностью. И вот когда армия сама присоединится — тогда... Эх, жаль, нет у нас в запасных полках партийных организаций. Ни к чему мы не готовы.
Вполне может быть, что на этом и вся забастовка кончилась. Сегодня, в воскресенье, отгуляют, успокоятся — а завтра потянутся на работу. А армия — так и не шевельнулась.
Ничего больше не решили. И пошагал Шляпников в центр, посмотреть, где что, может, делается.
На голове у него была приличная мягкая шапка пирожком, виден галстук на шее, вид мелкобуржуазный, даже и попытки не могло быть задержать его на мосту.
Да никого не задерживали: толпа не напирала, а для приличных одиночек проход свободный.
И вот так жалко, ничем — всё кончилось?
Но нет, в центре — толпы были. И солдатские цепи. И митинги около них, разлагающие сознание солдат.
И около Казанского собора — море разливанное.
И на Знаменской площади.
И наконец у Гостиного Шляпников попал под обстрел: вдоль проспекта стреляли! — все ложились, и Шляпников лёг с радостным сердцем.
Стреляют! Это хорошо. Значит, так не пройдёт. При всех случаях запомнится.
И на Владимирской постреляли. И на Знаменской — серьёзно, десятка два наверно ранили, есть и убитые.
Запомнится!
Засновали кареты скорой помощи. Появились — кто-то догадался — гимназисты с широкими повязками Красного Креста на рукавах пальто. И курсистки настаивали: ехать вместе с ранеными и ухаживать за ними. На правах общественной помощи-контроля, как теперь везде. И полиция робела, допускала курсисток.
Нет, снова на улицах умякло. И стрельба кончилась. Кончилась. Сгустились солдатские и полицейские оцепления.
Снесли и это.
Шляпников пошёл на одну из Рождественских улиц, где назначил явку курьеру-курсистке. Пришла такая, «товарищ Соня». Дал ей денег на дорогу. А само поручение — расплылось, само поручение было почти никакое, что же было посоветовать московским товарищам? Призывать их теперь к выступлению — было бы провокацией. Очевидно и самим тут придётся кончать. Все оборонцы уже так и хотят, ПК и вчера, перед арестом, постановлял прекратить демонстрации, Залуцкий отговорил их.
Чего дальше можно было ждать от движения? И как его направлять? Вот, постреляло правительство — а ответить нам нечем.
Плохо мы организованы. В который раз пролетариат не готов ни к какому бою. Зря эти дни метались, толкались, толкались…
50
— Да спасать его надо! Спешить — спасать! От самого себя, от доверчивости! От этой женщины, безусловно насквозь испорченной, если она способна затягивать женатого человека! Ах, зачем вы меня задержали! Если бы я сразу поехала — я бы застигла их вместе! Он меня ещё не знает!
— Алина Владимировна, вы сделали бы хуже.
— И осенью вы меня отговорили, а как я рвалась! И что результат? Вы видите...
— Такая встреча, если б она имела скандальный конец — могла бы вызвать огласку.
— А-а, это им двоим страшней, я ни на какой службе! Моё самолюбие — и так уже растерзано! Он смел мне изменить, вы подумайте! Посмел предпочесть мне — другую! После десяти лет восхищения, преклонения! Поставить её со мной на одну доску! Меня — жжёт, я не могу на месте, без действия! А вы думаете — сестра не в курсе? Эта святоша конечно соучастница, если не сводница.
— И, наконец, как точно мы ни сопоставили — а вдруг ошибка? А вдруг это, всё-таки, не Андозерская?
— Ну, тогда принесла бы ей извинения, значит — претензии не к ней. Ах, не хватило у меня выдержки тогда осенью, выведать у него самого, уже близко было, я сорвалась. Нетерпение меня срывает. Я б уже тогда поехала, всё ей вылепила! А так — что ж, они и решать там будут без меня?
Тогда — постепенно дознались, кто такая, какая: маленькая, изящная, талантливая, реакционная, — и уже, уже много было увлечений. Так тем более — безумец, тем более его надо спасать! Но Сусанна Иосифовна в первую минуту удержала, а потом, как и всякий яркий порыв у Алины — круто оборвался, и почувствовала себя мертвецом. И душевного подъёма хватило только — написать ему письмо в Могилёв, это Сусанна одобрила. И забоялась, скисла — как он в ответ? Уже хотела порвать письмо — но отослала, и — новый порыв, чередование! — чувство выздоравливающей: от того, что сама первая разрывает, — легче. Послала письмо — и бросилась в парикмахерскую, менять причёску! И замыслы — о прожигании жизни! И в тот же вечер пошла в театр. Пылать так пылать! И уже в голове кружилась перестановка в квартире, и зрели планы безумств — как иронически-горько отметить близкую годовщину их свадьбы, кого пригласить! Но тут пришла ответная жалобная телеграмма Жоржа. И насколько же легче стало узнать, что и он разбит.
— Но, Сусанна Иосифовна! Но чего ж это всё стоило, если они теперь опять вместе?!
— Что ж я могу, милая Алина Владимировна?.. Я могу только плакать вместе с вами...
Сусанна уже второй раз подавала ей валерьянки сегодня и двадцать раз за эти дни — умеряла жгучую готовность Алины вот отсюда прямо бежать и мчаться в Петроград, — а вот опять порыв опал, как проколотый, Алина утонула в диване и обвисла руками, и теперь Сусанна распорядилась принести, наоборот, крепкого кофе.
Бессильно утопленная в мягком, Алина вялым голосом жаловалась:
— С этих осенних страшных переживаний веду дневник. И записываю — спала ли, и сколько часов. И видно теперь, сколько пережито этих провалов, когда просыпаешься с сосущей болью, живой мертвец, потерян всякий интерес ко всему в жизни. Потом, среди дня, медленно светлеет.
Несчастная женщина, не придумано было её страдание. Ей надо было преподать совсем другую линию женского поведения, но она упрямо не способна была усваивать, а только подбрыкивала по своему наторённому:
— Какой же я была жалкой! Восемь лет я прилаживала себя к его роду жизни, к его занятиям, и эта жертва меня саму и загубила. Я должна была ехать учиться в консерваторию. Как я рано сложила крылья! Мне нужен был простор для развития, а не быть тенью другого. Но у меня в центре жизни была любовь, я привыкла слышать: ты моя необыкновенная, ты моя единственная, ты моя звёздочка! — и верить этому. Я всё пригибалась для него, только в войну стала полноценно жить и дышать — и сразу такой удар?! Ах, дура, почему я не первая изменила ему? Он поймёт, что во мне упустил, но будет поздно! Сусанна Иосифовна, ведь все мы — личности, и я — незаурядный человек, а я так была подавлена! Вот теперь, без него, я только и почувствую себя раскрепощённой. Не хочу деревянеть, хочу играть и петь! А почему я должна сдерживать себя ради изменника? Вы знаете, последнее время у меня находят новое что-то в лице, говорят — глаза...