Она сама не слышала, что говорила.
Сусанна Иосифовна уцепилась за её же выражение:
— Вы правильно говорите: раскрепоститься. Вы попробуйте так и смотреть на всё. Прежде всего вы должны стать независимы от поворотов этой истории. И когда вам больно — научитесь притворяться, что вам не больно. Достойно молчать.
Чего Алина ни разу за эти месяцы видимо не предположила: что это может быть и разгром всей её жизни, а только — что смели кого-то с нею сравнить. И — как ей это высказать? Не отвага её вела — вела слепота. Нисколько не настаивая, вполне теоретически:
— Алина Владимировна... вы знаете, бывает такая мужская черта: с какого-то момента часть внимания переносится на других женщин. Вообще всяких встречаемых женщин. Вы... не допускаете, что ещё раньше всех этих происшествий... ослабло его чувство к вам?
Алина вскинула голову:
— Нисколько! Он по-прежнему меня боготворит! Вы ещё далеко не все письма читали, я могу вам показать! Он безумно меня любит, и он всё равно раскается, но я хочу, чтоб его раскаянье было глубже!
— Вы помните, я и осенью предупреждала вас... А вы настаивали, что женщины — вне круга его внимания.
— Но это — и было так! — сверкнула Алина и выразительно настаивала бровями. — Я совершенно не понимаю, как это переломилось! Что его может оправдать — это только незнание и непонимание женской души.
Она хорохорилась вот так, но уже потерянный был взгляд, и потерян порыв, и кофе не помог. Пригорбилась, вздохнула:
— Да, конечно, теперь он уведен от меня, захвачен... Втянут новым миром, который кажется ему ярким.
Сусанна с зябнущим движением плеч, плечи её как бы раньше всего передавали всякое чувство:
— И, значит, тем более потребуется длительное время, чтоб этот мир стал погасать и распался. Потребуются методические усилия, ваше правильное поведение... Более всего: он никогда не должен видеть вас плачущей и страдающей. У него от вас всегда должно быть ощущение лёгкости! Не упрекайте, не доказывайте, а молчите, как бы не было ничего. Всегда, при любых обстоятельствах — ощущение лёгкости! И ещё: будьте всегда для него причёсаны. И всегда — новы, всегда загадка, — вы понимаете? — с надеждой смотрела Сусанна.
Но лицо Алины приняло беззащитное, если не плачущее выражение:
— Это — красивый совет, заманчивый со стороны! А как ему следовать, если всё валится из рук? Если чувствуешь себя казнимой?.. Если душат слезы...
Сусанна, ровно сидя на твёрдом стуле, строго покачивала головой:
— Вам не только нельзя было ехать за ним сейчас, но вы и в Москве не должны его дожидаться, если он вдруг приедет. В таком состоянии вы не годитесь для встречи.
— Это правда! — потерянно-обрадованно схватилась Алина. — Я уеду. Я даже боюсь с ним встречи сейчас. А теперь он не посмеет миновать Москвы.
— Вот-вот. Очень хорошо. А пока следующий раз увидитесь — многое прояснится, установится.
— Но я уеду — и оставлю ему решительное письмо! Что если он немедленно с ней не рвёт, то чтоб я никогда больше не видела ни его самого, ни его вещей в нашей...
— Вот этого не делайте! — живо забеспокоилась Сусанна. — Не повторяйте ходов. Он может взорваться, и эффект будет прямо противоположный.
— Теперь я уверена, что нет! — прихлопнула Алина по твёрдому валику. — Если он не взорвался на то письмо осенью, то и сейчас. Или потеряю безвозвратно, или завоюю навсегда! Ва-банк! — Её глаза сжигались действительно с картежным азартом.
— Нет! Нет! Нет! — беспокоилась Сусанна. — Вы сделаете только хуже. И кроме того: ничего не узнаете для себя, никаких выводов...
Алина обеими руками взялась за виски и покружила локтями:
— Но как же я о нём узнаю?
И осветилась, и умолительно сложила ладони:
— Сусанна Иосифовна, дорогая! Если он приедет и меня не застанет, и никакого письма — он непременно кинется к вам спрашивать. Так вы — родненькая? — не возьмётесь ли с ним поговорить? Прощупайте его, поймите, узнайте?! А? Сделайте мне такое одолжение?!
И вот так мы затягиваемся в лишние дела, в чужие истории. Совсем ни к чему было Сусанне это посредничество — но и как отказать близкому горю?
— О, спасибо, спасибо вам, милая Сусанна Иосифовна! Это — так, наверно, полезно: посторонний человек, спокойное увещевание. О, повидайтесь! Но, — косая морщина прорезала снова погордевший лоб Алины, — пожалуйста, снисхождения мне не просите! Выпрашивать милости я у него не хочу!
— Ну вот именно, ну вот именно! — обрадовалась Сусанна. Украдкой взглянула на часы.
51
Сколько уже раз, который уже раз в 11-й комнате Таврического дворца заседало бюро Прогрессивного блока! И заседания запомнились как бы всегда при электричестве: или по вечерам, или даже если днём, то по недостаче петербургского света зажигали настольные лампы под тёмно-зелёными абажурами, и отбрасывались светлые круги на зелёный бархат, раскрытые блокноты, карандаши, автоматические ручки и пиджачные рукава.
Заседали и сегодня, несмотря на воскресенье. Но сегодня, в ярко солнечный день, доставало сюда и света. Хотя и в нём ощущалась печальная недолговечность, падающая на озабоченные лица.
Во главе заседания как всегда сидел простолицый Шидловский, председатель бюро Блока. И говорил долго, путанно, как всегда, когда речь его не написана вперёд, смысл был не всюду уловим, а теченье утомляло. А сбоку от него сидел истинный председатель и вождь Блока — Милюков. При невозможности держать речь постоянно самому, он избыток своей умственной энергии направлял на карандашную запись тезисов всех выступлений, хотя и сам не видел в том значительного смысла.
В этой комнате сколько раз за полтора года, то полудюжиной, то полутора десятком, только свои или из Государственного Совета тоже, или ещё с приглашёнными от Земгора, собирались они тут, сдвигались, горячились, даже вскакивали на небольшом пространстве, или, напротив, млели, дремали, только отсиживали регулярные заседания. Говорилось тут всегда откровенно: держали хорошо тайну дубовые двери, замазаны двойные рамы окон, в комнате нет ни тайных шкафов, ни занавесок. И все перипетии, переломы, взлёты и падения Блока отмечал терпеливый милюковский карандаш.
И только один Милюков, как он был уверен, понимал всю высокую сложность рисунка.
А сегодня они находились ещё на новом переломе, в сложнейшем контуре — и Милюков даже не тщился развернуть эту сложность своим посредственным собеседникам.
После его штормовой речи 1 ноября, после яростного всплеска союзных съездов 10 декабря — январь и февраль протянулись как бы в сером прозябаньи. Вся констелляция оказалась такова, что Дума и Земгор впали в пассивность, несмотря на всю свою активность. Ноябрьский могучий удар растратился, не дав окончательного победного результата. Но если мы не будем действовать — народные массы перестанут идти за нами.
А вот прошло двенадцать дней новой думской сессии — и как будто опять легко одерживалась победа над правительством? — но опять не выявлялась полностью. Как угодно бичевали, полосовали, поносили, плевали, применяли уже запредельно возможные резкости, с тем разгоном, какой свирепеет от безответности, — оставалось только, как верно сказал Маклаков, бить правительство кулаками. А в ответ — растерянное молчание, кроме единственного Риттиха, правительство как всегда пряталось, — пряталось, однако же вот не уходило! И даже не сшибли премьера, чего так легко добились в ноябре. Как будто победа, а выхватить её до конца не хватало средств и путей. А следующей осенью будут перевыборы Думы, и Блок рискует самим ходом времени потерять свою опорную 4-ю Думу — там ещё кого и как выберут, придут новые люди и начнётся состязание с царём уже в других условиях. Да ещё если он укрепится победой в войне.
Да, жалкое правительство, — но как занять его место без сотрясения? Как вытеснить правительство, не поколебав парламентского строя, не допустив до революции? Выгодный вопрос — тяжёлое положение с продовольствием, но может исправиться ещё до весенней распутицы. Ни на фронте, ни во внешней политике не происходит сейчас никаких крупных событий, на которых можно было бы эффективно продвинуться. Распутин? — и того не стало. Безвыходность победного состояния: вереница моральных побед над правительством грозила кончиться пшиком. Нависал кошмар завтрашнего пустого заседания Думы, с неизбежным новым запросом или криком — а громче уже не получалось.
Правда, стрельба на Невском вчера вечером и вчерашние убитые давали новую неотразимую платформу для атаки. Вчера, по горячему следу, городская дума постановила: «Это правительство, обагрившее руки в крови народной...», — и можно развить, и завтра в Думе принять от Прогрессивного блока: «... это правительство не смеет более являться в Государственную Думу, и с этим правительством Дума порывает отныне навсегда!» Трусливые убийцы, они решились на боевые патроны! Должна была Дума грозно ответить!
Однако. Однако в борьбе с правительством требуется чувство меры, и — именно при таких волнениях! — нельзя доклонить до анархии. Поколениями штурмовали эту стену режима, били её таранами, — а вдруг как будто не стало стены? Осторожно! Дума — нервный центр страны. Мы — управляем народным движением и отвечаем за него, а оно справедливо направлено против Протопопова и царицы.
Вот Гучков, Гучков пустомеля! Как надеялись на его обещанный заговор! Как он живописно таинственно молчал на совещаниях — значит близко?.. Но всё никак не совершал переворота.