И вот — рванулась 4-я походная рота, стала выбегать на улицу! Сперва, конечно, пять-десять человек, а потом и несколько сот — а там, гляди, и все полторы тысячи: кто — всё ж в казармах удержался, а кто во двор, а кто и за ворота. Сперва, может, без винтовок, но быстро смекнули, что надо винтовки брать, а их всего сотня на полторы тысячи, да и то, наверное, ружья разных марок. Выбегали, не понимая, что именно надо делать, а — остановить! чтоб не стреляли наши павловцы в народ! чтоб вернули в казармы все павловские роты! И чтоб вообще не стреляли!
А вывалили — и куда бежать-то непонятно. Значит, сгрудились, остановились, кто кричит, кто винтовкой трясёт, кто закуривает, кто нос утирает.
А носы — носы ещё были в один фасон, не прежние подборные павловцы, а всё ж низкорослые да курносые, под Павла I, их поболе.
Ещё не было пяти часов пополудни, запеленившееся солнце ещё не вовсе ушло с неба, хотя стояло низко. До конца светлого времени оставалось часа полтора.
Вывалили, из бывших придворных конюшен с полукруглою колоннадой — на Конюшенную площадь, одно из укромных и неповторимых мест Петербурга: тот уголок у Мойки между круглым рынком с барельефами бычьих голов и кубической маленькой церковкой, где лежал мёртвый Пушкин и должен был быть здесь отпет, но стекалась толпа — и ночью увезли его в Святогорский монастырь. Тот закрытый уголок, откуда один извив трамвая или сотня шагов мимо подвального «Привала комедиантов» Серебряного века (бывшей «Бродячей собаки») — выводит на неохватный простор Марсова поля, а с Конюшенной — кажется хода ни в какую сторону нет, всё замкнуто.
Но уже знали, сообразили — и повалили, без строя, как попадя, не солдаты, а толпа — прямою дорогою к Невскому, а это узкий берег Екатерининского канала, между решёткою набережной и домами, там бы построиться по четыре, так вот и всю ширину заняли. Не повернуться, не обойти.
И до Невского было им всего триста саженей, но пробежать-прошагать пришлось только двести: остановились не где-нибудь, а как раз у храма Спаса-на-Крови, через канал от рокового места, где разорвало бомбою Александра Второго.
Бессвязный, шумный, дикий их поток с криками, матом, размахиванием, никакого строя — привлёк внимание наряда конной полиции, охранявшего подступы к Невскому по каналу.
Полиция, всеми ненавидимая, никем не поддерживаемая, в пешей части своей уже разгромленная в предыдущие дни, ещё на конях держалась в этот день и во многих местах держала толпы. Как всех предыдущих дней подробности сохранены нам не историками — революционными, либеральными или консервативными, но лишь в донесениях полиции с завидной обстоятельностью и точностью, — так и возникшее столкновение с павловцами было бы известно нам подробней, если бы полиция просуществовала ещё один день.
Конная полицейская стража, десяток верховых, — и преградила путь павловскому потоку, да и павловцы кому-то же и шли доказать — вот, полиции! Винтовки сами и начали стрелять, да почти все в воздух — видно и у тех, и у других руки не брали стрелять по живому.
А место выпало — самое непроходное, где два стрелка могут задержать хоть полк. Так — ни павловцам к Невскому было не пробиться, ни конной полиции сшибить их назад на Конюшенную. Да наверно была толчея и паника, ведь несколько сот безоружных. Наверно, продирались через своих назад, и через мостик пёрли спрятаться за храм, уже многие думали, как отсюда бы спастись, а не править правду.
Потерь у павловцев — не донесли, знать, не было. А у полиции — один городовой убит, один ранен, да два коня. На таком-то сходном расстоянии это была не перестрелка, а как сердитый перекрик, ещё угулченный теснотою улицы.
А скоро у павловцев и патроны кончились, не во много их было больше, чем винтовок. И стали они подаваться, подаваться назад — от Спаса-на-Крови да опять к Конюшенной площади.
За всем тем прошёл, может быть, почти и час. У павловцев были только эти двести саженей узины вдоль канала, да бессилие, да бестолочь, да уже сожаление: зачем ввязались? зачем выбежали из казарм? А где-то, неслышимые, звонили телефоны, где-то кого-то вызывали, направляли, уже двигались оцеплять Конюшенную площадь по роте преображенцев и кексгольмцев, каждая с пулемётом, и примчался в санях сам командир Павловского запасного батальона полковник Экстен.
А между тем на суматоху — с Малой Конюшенной улицы, с Итальянской, с Инженерной тоже подбывал народ, самый разношерстный и никем не оцепляемый, так что мог он поднапирать на зрелище.
А между тем уже и смеркалось.
И когда полковник Экстен, не имея возвышения, стал громко и сильно говорить к своим бунтарям, не так усовещивать наверное, как разносить, — близко сзади из гражданской толпы раздался револьверный выстрел — полковнику прямо в шею сзади, на том его речь и кончилась.
По всем этим дням замечаем мы, как там и здесь студент, или даже гимназист, юнец с идеями, делает из толпы зачинный выстрел (револьверы, у кого нужно, есть) — и всегда удачно усиливает тем столкновение.
Раненого полковника отвозили. В толпу не отвечали выстрелами, а стрелявшего не найти. Сумерки сгущались. Других желающих увещевать солдат — не находилось. Но по обязанности вызван был и должен был говорить батальонный священник.
Его — и имени мы не знаем. Ни — прежнего служения, ни последующего. Ни — из речи той ни единого слова и довода. Но кто не задумывался над постоянно-горькой этой двойственностью полкового священника? — проповедовать Слово Божие и миролюбие тем, кто несёт меч, и в пользу того, чтоб этот меч лучше разил? А сейчас, хотя звал он свою паству воистину не стрелять, а смириться, — так ведь не для того ли, чтобы другие стреляли безвозбранно?
Может быть, священник кололся этими противоречиями, едва выговаривал. А скорее — все готовые фразы и все нужные тексты сразу подворачивались, и так пронесло его гладко. На много убедил он павловцев или нет, — но после его речи уже в темноте оцепленные стали втягиваться понемногу в казарму.
Одна была свобода у павловцев после события — разбежаться вгорячах, пока не окружили. Да страшно бежать солдату, особенно не здешнему, из казармы — а куда? Где солдату приют, где его ждут и накормят? А словят?
Всё же двадцать один человек с винтовками скрылись — так знали куда? Вокруг остальных замкнулось кольцо из таких же запасных гвардейских — и стой не стой на площади, а одна дорога — назад в казарму.
Уже не в казарму, а как бы в тюрьму. Винтовки — сдавали.
Кончилась вспышка, и день кончился, казарма стала заперта — и остались павловцы сами по себе, на медленное передумье.
Говорят, с ними вошли и офицеры. Но офицеров в их роте вообще было несоответственно мало: раненых фронтовиков — почти никого. А этих прапорщиков сопливых, нигде ещё не бывших, да и сюда присланных лишь недавно, никто и не слушал.
В окружённых казармах остались павловцы одни, захваченные и подавляемые тоской: что же теперь с нами будет? Не мальчики, понимали, что произошёл военный бунт да в военное время — так, значит, и смерть?
Так и потянуло слухом, как холодом близ пола: что велено их всех, полторы тысячи, расстрелять в 24 часа.
Не до сна.
Были зачинщики, а были — просто скотинка серая, ни сном, ни духом. И в бессонной ночи с нар на нары перекидывался ропот: «Из-за вас...»
В этих событиях порывных люди сами себя не узнают — ни когда бегут с криками, ни когда опохмеляются.
А тут ночью наехало много начальства, чужие офицеры, серебряные да золотые погоны, сколько вместе не видели отроду.
А душа-то — опадает, как гирей оборванная.
И — строили в несколько шеренг перед нарами, и перестраивали, и разделяли, таскали на допрос в канцелярию отдельно, и грозили, и требовали: назвать зачинщиков!
Их только что и называли, друг перед другом, в лицо. Да самые-то рьяные ушли, и с винтовками. Да кто-то и сам не понимал, чего он кричал и бежал, в другой раз ни за что не побежит.
Кто укажет нам страсти потяжче, чем эта вынуда круговая, из-под-стопудово-каменная: рот раскрыть и голосом не своим назвать товарища, чтобы он погиб, а не ты? Кто эти хриплые голоса если слышал — забудет?..
Поздно ночью 19 выданных зачинщиков отвели в Петропавловскую крепость.
57
За телефоном не замечаешь часов. Да ещё менялись с Горьким. И другие тоже лезли звонить. Уже и стемнело давно, уже и вечер.
Позвонил Горький, между прочим, Шаляпину и узнал странную новость: Шаляпину только что перед тем звонил Леонид Андреев, а этот квартировал на Марсовом поле, рядом с павловскими казармами. Так вот он лично видел из окна, как пехотная часть с Марсова поля наступала на павловские казармы.
Если ему не померещилось, то что ж это такое могло быть? Борьба между войсками? Уже совсем невероятно!
Гиммер лихорадочно усилил телефонную деятельность. Звонил ещё, звонили ещё — и стали получать подтверждения, что — да, что-то случилось около Павловского полка, и тоже была стрельба на Екатерининском канале.
Наконец повезло: застал дома самого Керенского — только что прибежал из Думы. И Керенский захлёбно-торжественно, содрогновенным голосом объявил в телефон: что Павловский полк весь восстал, вышел на улицу и обстреливал своих пассивных, кто остался в казармах!
Это было потрясающе! Это превосходило всякие ожидания! Если это было так, то карта царизма бита! Огромное событие!
Гиммер ушёл от телефона и пытался уединиться (в квартире Горького это было невозможно, разве что в уборной и то не надолго) — обдумать, что ж из этого следовало. В Петрограде не было сейчас сильных умов революции (Керенский поверхностен, Чхеидзе расслаблен, Соколов — глуповат, Нахамкис — осторожен слишком, Шляпников — неразвит, остальные ещё того бледней) — один Гиммер и должен был для всех наметить путь, что делать, какие мероприятия необходимы? Но вот — он нервничал, и сам не мог сообразить.