Ясно одно, что для крупных политических решений, о которых он всё время думал, подошло время!
Может быть и мог бы сообразить, если б ему дали покой размышлять, но его опять тянули к телефону и к разговорам — а тем временем явился товарищ, подлинный свидетель с Екатерининского канала, и всё рассказал не так: один маленький отряд павловцев, куда-то зачем-то посланный, был обстрелян конной полицией, видимо по ошибке, но стал ей отвечать, — а потом сдался и дал загнать себя в казармы.
И всё радужное возбуждение опало. Это — не был великий случай, не была брешь в твердыне царизма.
Но и не было теперь необходимости принимать важное решение.
Стал Гиммер снова дозваниваться до Керенского. Телефон его был изнурительно занят, уже барышня устала и отказывать, там разговаривали просто непрерывно. И был уже девятый час, когда Гиммера соединили.
Керенского голос узнать было нельзя — такой потушенный. Да, ввели в заблуждение: всего одна рота — и та сразу покорилась.
И проговорил в телефон пророчески:
— Много прольётся крови. Жестоко подавят.
Ещё добавил усталым голосом, не соблюдая конспирации, что у него тут сейчас собираются, не придёт ли Гиммер?
А — что? намекнул Гиммер. (Центр действия?)
Нет, так, скорей — обмен мнений за чашкой чая.
Подумал: по дороге столько полицейских препятствий, стоит ли, того ради?
Так мнения — что ж? Правительство, получается, сегодня победило?
Да, увы, выходит, что так.
Значит, все эти дни метались зря?
Казалось так.
58
В воскресенье Государь, как всегда, отправился на литургию — в старую семинарскую церковь Святой Троицы, на круче Днепра, епископ отдал её Ставке, и называли её «штабной». Тут было недалеко, и Государь охотно пошёл пешком — он любил ходить в церковь пешком, так верней, да не было всегда на то свободы. Пошёл с двумя конвойцами и сам в форме конвоя. В штабной церкви было для него устроено на левом клиросе отдельное место, полузакрытое от храма колонной и большими иконами: легче молиться нестеснённо, когда сотни глаз тебя не изучают. Незамеченному — хорошо.
Обычная шла служба, и стоял молился вполне как обычно. Внимательно следовал за словами всего произносимого и поёмого, изученного с детства, — а местами сосредоточивался и на крылья молитв налагал просьбы. Да первая-то просьба к Господу, самая обширная и самая постоянная была — за наши храбрые войска и за дарование им заслуженной победы. Вся жизнь государства и самого Государя сошлась теперь в это: ничего нельзя было в стране устроить, ни даже жить — не выйдя победно из этой войны. И утром и вечером, каждый день возносил эту молитву Николай — и когда молился, то всегда посещала его уверенность, что так оно и исполнится. И — за саму страну, за Россию, за славное и вечное будущее её.
Сегодня — был день рождения отца, мудрого и могучего Государя. Всегда этот день помнил Николай — и всегда обращался к отцу за поддержкой. Не досталось ему вести такой ужасной войны — но он-то вышел бы из неё с громовой победой. Как перенять у него силы?
А ещё молился Николай — как выражались они с Аликс — за свою семью большую и малую: малая — это сами они с детьми, а большая — не династия уже, нет, это родство как бы отсохло, а те несколько десятков людей, близких к ним и верных, кто служили, помогали, сочувствовали.
Стоял и молился как обычно, и всё было как обычно, никакой бы сегодняшней особой тревоги, волнения — а вдруг, откуда ни возьмись, острой болью вступило в середину его груди, таким сжатием необъяснимым, сжатием и вместе проколом снизу вверх. То ли острая боль, то ли острый страх. Не только вздохнуть или остояться — но, кажется, остановилось само сердце — такое ощущение возникло, что сердце перестало биться, и всё в теле остановилось. Николай схватился за перильце позади себя, чтобы не упасть. Он — позвал бы кого-нибудь, но ещё для этого надо было два шага ступнуть и высунуться. А ещё — недостойно было, сразу звать помощь, ни от чего видимого.
И так схватило, и страшно держало. Но в эти минуты к счастью вспомнил, что уже было так однажды в жизни, и отлегло за десяток минут: это когда он узнал о катастрофе самсоновской армии, оказался тогда сердечный припадок. Пройдёт. Да и после сдачи Львова пошалило сердце.
Пройдёт. Должно вот-вот пройти. Однако не проходило, — и он потерял ощущение времени, он не знал, сколько это длилось. Вцепился в перильца, а сердце совсем не слышалось, а от боли нельзя было шелохнуться, и выступил обильный холодный пот, — и вдруг вошло в него сознание, что вот так и умирают, что вот это — может быть предсмертно.
И в этом ощущении он нашёл силы оторваться от перильца, и перешагнуть в сторону, к образу Пречистой Девы — и опуститься на колени перед ним, и лбом почти упасть на коврик: взмолиться о помощи — а если умереть, то вот так.
И вдруг — вдруг всё прошло, с той же внезапностью, как и постигло! И сердце вот уже отчётливо работало! Только остаточная слабость отдавалась по всему телу, так что легче было ещё постоять на коленях, чем подняться. И Николай отёр рукою лоб от пота.
Оказывается, он весь припадок не слышал ни слова службы и пения — а теперь услышал, и по разрыву определил, что припадок был не две минуты — а с четверть часа. Уже пели Херувимскую.
Так никто и не заметил случая с ним.
И хорошо.
Отстоялся на коленях — поднялся.
Но долго ещё сохранялась в теле — усталость. И возвращался Николай из собора уже на автомобиле. И с мыслью — как бы прожить воскресенье тихо, покойно.
Вообще-то Николай был — совсем здоровый и даже молодой человек, он не только чувствовал себя хорошо, но даже с годами лучше, так находили врачи.
Миновало — и уже не хотелось говорить доктору Фёдорову, как-то и стыдно возбуждать беспокойство. Если будет ещё раз — ну, тогда.
По краткости пребывания Государя в Ставке доклад Алексеева, тоже молившегося на литургии, предполагался и в воскресенье, и должен был состояться после церкви. Государь не отменил, пошёл выслушать.
Да вот уже, за три доклада, они как будто и обсудили всё главное, что делается с армией. Всё текло нормально, только вот перебивалось провиантское снабжение на Юго-Западном. Все армейские дела, по сути, были уже и направлены. Послезавтра, пожалуй, можно и возвращаться к своему Солнышку в Царское Село, ей очень тревожно и одиноко.
Ещё подал Алексеев телеграмму Хабалова. Да, в Петрограде же... Ну, что там? От Хабалова это была первая телеграмма. Он сообщал — ещё только за 23 и 24 февраля, что бастующих рабочих около 200 тысяч, — это много, правда бастовщики снимают работающих насильственно. Останавливали трамваи, били стёкла в трамваях и лавках, прорывались и к Невскому — но были разогнаны, причём войска не употребляли оружия. (Это — верно, так Государь и распорядился, ещё не хватает повторить ужас того страшного 9-го января). И 25 февраля так же разгоняли с Невского. Серьёзно ранен один полицеймейстер и при рассеянии толпы убит пристав. Перечислялось 11 эскадронов кавалерии, более чем достаточно.
Тут заметил Государь пометку, что телеграмма доставлена в Ставку вчера в 6 часов вечера. Отчего ж уж так за весь долгий вечер, да уже скоро и сутки — Алексеев её не доложил? Хотел спросить, но взглянул на трудолюбивое и даже измученное лицо Алексеева, кажется даже очки несущее с трудом, так было ему нехорошо, — и не решился огорчать старика. Он ещё не вышел из болезни, вероятно, вечером трудно было подняться идти. Да значит и не придавал значения. Да тут, и правда, нет ничего особенного.
Перед завтраком получил и читал целительное нежное письмо от любимой Аликс, вчерашнее. Боже, как она тоскует несказанно! Но и сколько успокоения, радости и твёрдости всегда вливается от её писем. Она тоже писала об этих волнениях — но тоже так понять, что ерунда, возбуждение мальчишек и девчёнок. А вот очень верные мысли: почему не наказывают забастовщиков за стачки в военное время? И почему до сих пор не введут карточной системы на хлеб? Этого Николай и сам не понимал и не мог добиться. Просто было какое-то заклятье с этим продовольственным вопросом, не давался он в руки никому.
Слишком много препятствий почему-то всегда встречается от высказанной воли до исполнения.
Всё верно она писала, надо постепенно так всё и устроить.
И Хабалову Протопопов должен был дать, и конечно даёт, ясные определённые инструкции. Только бы не потерял голову старый Голицын — ему всё невпривычку.
Ещё сколько ей, бедняжке, ухода за больными детьми, это при её здоровьи. И сколько хлопот с капризной трудной Аней, не знающей ничего кроме своих болей и интересов, ни даже ценности времени и обязанностей императорской четы. Но и никак нельзя покинуть её, угрожаемую после гибели Григория.
Забывался и оживал Николай над дорогими письмами. (Ещё и от Настеньки, младшей, была писулька).
Очень в этот раз не хватало в Ставке Алексея, его шалостей и болтовни. Какое же он утешение и развлечение!
Но уже пора была идти на завтрак. По воскресеньям завтрак был всегда многолюден, тут и всё наличные иностранцы. Надо было много говорить, слушать, но всегда о постороннем пустяковом, отлагая всякие серьёзные мысли. Впрочем, этим ритуалом Государь хорошо владел, приучился за четверть века.
После завтрака первым делом сел — и написал Аликс письмо в ответ.
А погода стояла солнечная, морозная. Решил ехать на прогулку. Подали моторы — поехали на Бобруйское шоссе, остановились у часовни памяти 1812 года. Погулял там. Ясная, бодрящая погода. Уже и не оставалось в теле никаких следов сегодняшнего сердечного сжатия. Нет, врачу пока не говорить.
Вернулись в Ставку — уже и чай пора пить.
Потом принял одного сенатора.
Надумал, что долго для Аликс — до завтра ждать его сегодняшнего ответа. Решил тотчас послать ей телеграмму с благодарностью за письмо. Как уже соскучился! Как хотелось к ним назад!
Отправил — а тут, одну за другой, принесли две телеграммы от Аликс. Одна была — вполне семейная и сдержанная (Аликс всегда очень стеснялась, что многие военные люди читают их телеграммы), другая — позже — открыто-тревожна: «Очень беспокоюсь относительно города».