Собрались, стали в строй.
А — что теперь? Ночью думали: занять оборону по лестнице и по окнам. Но это — в ловушке себя запереть. Это думали, когда переступить боялись. А когда уже переступлено...?
Наружу! Звать другие роты! Чем больше созовём — тем меньше ляжет на нас. Теперь — всё отрезано, теперь только и выход — звать других!
Завопил Кирпичников команду:
— Рота напра-во!! Шагом-марш!
И — потопали, посыпали по лестнице. Во двор!
Во дворе уже не стало строя: рассыпались кто куда, разбрелись как пьяные, очумелые.
Стреляли в воздух без толку.
А кто кричал «ура».
Горнисты заиграли тревогу.
Кирпичников послал Маркова и Орлова в другую роту учебной команды — звать присоединяться.
71
Поезд пришёл в Москву очень рано утром, и ещё пустым ранним трамваем Георгий добирался домой на Остоженку.
Тихо, ослабно сердцу было вечером в субботу у своих. Вчера утром и на улицах в Петрограде уже всё успокоилось. Но то мрачное сердечное сжатие, схватившее в Мустамяках, — оно так и не отпустило. Что оно было?
А в Петрограде всё заслонило ужасом, что своими же руками развалил он хрупкое подлечение Алины. И что теперь снова начнётся? И с каким новым размахом!
Совсем ни на час не наступает привычная бодрая светлость. А — какая-то муть неразборная в душе. И всё время — мешает.
И чем ближе домой — тем угнетённей и мрачней. А когда уже поднимался по лестнице в сером утреннем свете — сердце сжало и ударяло. Так и не разыскав или потеряв, что же именно он первое выразит? сделает? скажет? — повернул дважды ушко дверного звонка.
Алина, вероятно, ещё в постели. Ждал её возникающих шагов. Не слышал. Не шла.
Могла этим и демонстрировать.
Ещё раз позвонил.
Не шла.
Ещё раз. Никак не могла не проснуться. Но не шла.
Ещё раз. Или уж выдержку какую надо иметь. Или... её нет??
Подумал — и захолонул, обвалилось внутри. Боже — неужели? Боже! неужели она...?
Позвонил! Позвонил! Позвонил!
Молчание.
Боже, неужели там она у себя на постели — лежит мёртвая? Вдруг представилось так ясно, неотвратимо: что иначе и быть не может! Да, да, именно так! И сколько случаев таких бывают — запираются. Да она ведь так и угрожала.
Уже видел её мёртвой, на постели навзничь — и эта внезапность косым передрогом прошла по нему. Вдруг — вся утлая наша жизнь перед этим рубежом.
Уже не звонил. Отдышивался, соображал. Протёр лоб. А может — её просто нет? Простая мысль: живо пойти к церковной привратнице, спросить.
Старушка уже на ногах. Ничему не удивилась. Да, вот, оставила вам ключи. Уехала, да. Не знаю, куда.
Фу-у-у-у-уф, отлегло. Жива.
Полегчало даже втройне: и что ничего не случилось, и что дома её сейчас нет, не будет бурной сцены, и не надо усиливаться ничего говорить, объяснять.
Но и тут же, ещё не дойдя до своего этажа: а может обманула привратницу? Другими ключами заперлась изнутри — и...?
Поспешил последний пролёт.
Вступил — как вор в пустую чужую квартиру? или как родственник во склеп? Было это в нём самом внутри — или веяло в воздухе могильностью?
Не раздеваясь — сразу скорей вперёд!
В столовую. Пуста.
К тому месту, где прошлый раз выставлялась её записка. Стояла та же рамка, с фотографией — Алина в широкополой шляпе, с гордо поднятой головой, красивая, счастливая. Но записки никакой не было.
А лежали тут — большие портновские ножницы, растворенные до предела.
Посмотрел записку на буфете, по другим местам, — не видно.
И — быстрей в спальню!
Нет! Постель ровненько застелена. Не помята. О, как облегчилось! Именно навзничь представлял.
И вся спальня — в порядке. Не как осенью, не бегство. Невольно глазами по полу: нет ли скомканных бумажек, как тогда? Нету. Смотрел, искал ещё — на комоде, на туалетном столике.
И увидел: к середине туалетного зеркала прислонённые, подпёртые пудреницей — стояли ножницы для ногтей. Так же — с раскинутыми до предела полотенками — кажется, до боли самим себе, и даже концы их искривились. Нет, это они, искривлённые, были жалами направлены на смотрящего — уколом!
Теперь и на комоде, на кружевной дорожке увидел ещё ножницы — и так же распахнутые до предела!
Это уже не могло быть случайностью? На туалете слишком нарочито стояли.
Скорее дальше, в свой кабинет. Письменный стол Георгия чист, пустынен, как всегда в его отлучку, постоянные предметы — просторным полуовалом. И только в центре стола, посередине пустого пространства — большие ножницы его для обрезки карт — распластанные, с раскинутыми до предела остриями.
Нет, это не случайность. Но что это значить могло?
Первая мысль толкалась сама, не найденная, вбежавшая: всё-таки — предупреждение о самоубийстве. Кончу с собой!
Почему такая мысль? Ничего, кроме острых концов, скорее глаза выкалывающих, тут не было от самоубийства. А — пришла.
Обходил — всё. И повсюду находил ещё и ещё, и в кухне на столе, и в передней на подзеркальнике — до восьми ножниц, все ножницы, какие в доме были! — и все одинаково: с отчаяния раскинутыми остриями!
Какой-то грозный намёк, если и не о смерти.
Уже Георгий не облегчён был, что Алины нет дома, а находил этот оборот хуже. Что-то с ней... Что-то она... Уж лучше была бы здесь. Уж лучше выплескивала бы ему в лицо.
А может быть: как знак их расхождения? Вот, как эти полотенки, раньше сходившиеся, теперь разбросаны до предела — так, мол, теперь и мы разошлись, сколько достать в разные стороны, и обручальные кольца наши разбросаны — и кончено?
И на миг махнуло как тёплым хвостиком.
Бродил бессмысленно, беспомощно по комнатам, так и не сняв шинели и шашки.
Одни, другие ножницы свёл.
Потом — опять развёл. Пусть как она оставила.
Нет, жутче: это скорее было похоже, что она тронулась умом. До такого, да ещё стоймя приставлять, не додумаешься в здравомыслии.
Алина — помутилась в уме?
Боже, как сердце сжато! Как безысходно. Как — сделать ничего нельзя.
И так разрывающе её жаль! И это — он её довёл.
Нужно — догонять её, образумливать, успокаивать. Но — куда? Но где?
Хоть что-нибудь было бы от неё! Самое дурное, но — письмо!
Нич-чего.
Только тут сообразил: а Сусанна же есть! Да не у неё ли Алина?
Не заперев двери, побежал по лестнице к телефону.
Но одумался: ещё нет восьми утра, невозможно тревожить так рано. По крайней мере — с половины девятого.
Вернулся. Разделся.
Ходил потерянный.
Квартира — как пустыня. И такой мрак.
Неужели тронулась разумом?
Как всё ноет и болит внутри. О, лучше б она была здесь!
Ничего не мог — себя, для себя, найти, найтись.
В половине девятого тоже подумал, что ещё рано.
С бесчетверти.
А когда пошёл телефонировать без четверти — ответили: Сусанна Иосифовна ушла, будет дома часам к четырём.
Упустил!
И теперь целый день — безвестности, непонимания, тоски...
72
Да, Воронцов-Вельяминов ещё недавно был студентом университета — но ещё недавней он кончил сокращённые курсы при Пажеском корпусе и получил офицерское звание. Да, он прекрасно слышал зов общества — но он же был и офицер воюющей России. Сердце его эти дни разрывалось — но и нельзя ж допускать бунт в столице, да во время войны! Между собой молодые офицеры бранили чучело Хабалова: тряпка, допустил в городе хаос. Но вот и тронуло армию: вчера — павловцы, сегодня, сейчас, в коридоре — стояли они с Лашкевичем перед бунтарским строем. И Вельяминов догадался — и благовидно отпросясь — и через две ступеньки на третью — и по снежным кочкам бегом — ворвался в батальонную канцелярию — и мимо всех уставов требовал видеть полковника Висковского — бунт в батальоне!!! Учебная команда отказывается подчиняться!
Ну — так ли? Ну, может ли быть? Ну, пока доложили.
И совсем-совсем не сразу вышел рыхлый белотелый полковник Висковский, из тех, кто и долгую службу пройдя, как-то минует испытания железом, а лишь удобно возвышается в чинах. Прежде — в прелестной Варшаве, теперь в Петрограде.
Ну, так ли? Эти нетерпеливые молодые люди не знают, что первые офицерские качества — осмотрительность и хладнокровие. Как это может быть, чтобы солдаты гвардейского полка — и отказались подчиняться? Это — событие невозможное.
Но это — так! Но минуты текли! Но капитан Лашкевич там стоял пружинно перед строем — и тем более ничего придумать не мог! Помощь, помощь нужна скорей, туда!
А полковник погрузился в размышление: какая же служебная неприятность.
И прапорщик осмелился ещё что-то выпыхнуть, не слыша своих слов. И полковник всё-таки подвинулся.
К телефону. Просил соединить с градоначальством.
Что за чушь? Под рукою целый батальон, зачем градоначальство?!
— Это полковник Висковский, командир лейб-гвардии Волынского запасного...
(Это же всё протолкнуть надо!)
— ...Могу ли я попросить генерала Хабалова?
А тот, оказывается, ещё не приезжал с квартиры. А что случилось?
И как ответить? И можно ли так верить прапорщику?
— А тут... вот... — тянул полковник, — я должен направить учебную команду в наряд по улицам, а она...
Тут послышались близкие выстрелы, пачкой. Вбежал прапорщик Колоколов — и сорванно, дико:
— Господин полковник! Капитан Лашкевич убит! Команда взбунтовалась!
И полковник — оцепенел. Теперь — несомненно что-то случилось. Но как это повторить в телефон начальству? Ах, какое расстройство.
И оттуда, из штаба Округа, ему не находились, что сказать. Ведь генерала Хабалова ещё нет. А такие события в воинских частях не предусмотрены.
Тут вбегали ещё офицеры, молодые прапорщики, потом и постарше... Взбунтованная рота выходит во двор!.. Во дворе — сумятица, беспорядочное движение! Стреляют, трубят! ...Все с оружием, но никуда не выходят, не строятся. Сами явно озадачены, плана нет... Проходящих офицеров не трогают... Труп капитана Лашкевича лежит...
И все стояли перед полковником, не ослабляя ног.
А он пребывал в размышлении. Впрочем, и остальные офицеры были в этом запасном батальоне как чужие: или только назначенные, несколько дней-недель, или только долечивались и тяготились, как бы уехать скорее в действующий полк. Не здесь были их места, не было у них привычных верных унтеров, и солдаты не известны по фамилиям — как не своя часть.