Но продержался воскресенье, ничего не узнавал, а в понедельник налегало уже много обязанностей, да с утра и в редакцию думал он съездить. Не съездить теперь, трамваи опять не шли, — пешком. Посещение редакции всегда было делом приятным: особая эта атмосфера схода единомышленников, перебиранье литературных новостей и своих возможностей.
После вчерашнего ярко-солнечного дня понедельник родился зимне-туманный, облачный, хотя кажется разгуливался.
Той же дорогой шёл Фёдор Дмитрич — мимо Сената, мимо Исаакия, — ходили патрули, разъезжали конные, напряжение держалось пятый день — но никаких столкновений не было. Впрочем, для столкновений и час был ранний. На Невском никакого праздного народа, а все по своим делам, в спехе, открылись учреждения, открывались магазины. В морозный туман уходили бездействующие трамвайные столбы, вся стрела проспекта — и невидимо чем кончалась.
В одном-двух местах заметал Фёдор Дмитрич малые кучки, что-то осматривавшие, он тоже присоединился — смотрели выщербины от пуль в фонарных столбах, в стенах, — вчера на Невском была стрельба, и теперь мальчишка с корзинкой на голове рассказывал взрослым, кто где вчера прятался. Была стрельба! — но никто точно не брался рассказать, отчего и как она возникала.
Что-то всё-таки шло, но удивительно не даваясь глазу, уныривая за повседневным.
Да даже и сейчас. Слева, с Литейной стороны — как лучину ломают. Да, это — дальние выстрелы.
А сзади по Невскому — нарастал ровный густой чёткий звук: то показалась и шла рота солдат. Чётко отшагивали, даже щеголевато, учебный шаг и крепкие сапоги. А впереди статный чернобородый полковник средних лет, с настойчивым выражением.
За ротой на двух лошадках везли вьюки с патронными ящиками. А солдаты несли на себе пулемёты.
Нет, что-то всё-таки шло.
Просто — ранний час, а что-то серьёзное готовилось.
Фёдор Дмитрич дальше пошёл по Литейному. Вдали различил густеющую толпу. Загораживала весь проспект, что-то необычное. Сгустилась около Бассейной. Дошёл до неё.
Но разгадки никакой не нашёл, ничего не происходило. Стояла цепь рослых солдат-гвардейцев поперёк Литейного, пропуская однако прохожих, — а толпа лупилась на солдат. Все подворотни были заперты (говорят, какой-то кавалерийский офицер проезжал — и велел дворникам запираться).
За эти дни возник новый вид общения: между незнакомыми людьми на улице открытость и расположенность, никого не затрудняло спросить и ответить. И вот уже сообщала бобровая шапка:
— Четыре полка взбунтовались!
В Феде как ухнуло и взорвалось, да не устоять на ногах, такое услышав:
— Где-е-е?
Не поверил, быть не может.
— Да, да, пошли на Баскову артиллеристов снимать.
Все заглядывали через солдат, что-то понимая. Или эти солдаты, вот поперёк Литейного, и взбунтовались? Офицера не было около них. Но слишком спокойно стояли, не как бунтари.
А на Басковой, как раз подле редакции, артиллеристы, да.
Тут раздалось несколько ружейных выстрелов, гулких по узкому Литейному, а как пули летят — не понять. Толпа шевельнулась, качнулась, кто-то успокаивал:
— Да вверх! Не в людей.
Четыре полка?! И вот они — выстрелы, уж верные, сам свидетель. Так — началось? Долгожданное — желанное — только в мечтах рисовавшееся — оно?
Бах! бах! бах!
Восторг поднимал — не бежать в редакцию, а лететь! И страх колотился: сумеют ли?
Но не успел убраться с Литейного, как сзади, от Невского, по гулкому каменному ущелью страшно затрещали десятки выстрелов — страшно, а никто не падал, нет, все падали и скрывались, но из предосторожности. Толпы не стало — а впадины подворотен до запертых везде ворот забились вплотную. Побежал и Федя, куда приткнуться. Он нисколько не испугался, он не успел испугаться, только умом понимал, что глупо и обидно именно теперь быть убитым от невидимо летящего свинцового куска смерти.
Изящный господин в пальто с котиковым шалевым воротником распластался ничком на грязном снегу и спрятал голову за чугунную тумбу. Федя успел подумать, что это смешно, стыдно. Но сам никуда не успевал шмыгнуть и притулиться: парадные — тоже заперты. Все ниши, все неровности в стенах были улеплены.
Рвалось — бах! бах! бах! — не успевал спрятаться, ни добежать до Бассейной. Вдруг различило ухо между выстрелами другой звук, слитный, непрерывный — духовой музыки! — спереди.
Глянул: далеко впереди поднимался сильный дым, что-то подожгли. А где-то от собора выходила на Литейный с оркестром голова воинской колонны — и заворачивала туда дальше по Литейному. И оркестр — не перестал играть смелый, громкий марш! И этот марш, много слышанный, а по названию не известный, передался невоенному человеку Ковынёву той же солдатской гордостью, на какую и был рассчитан сочинителем: не падать, не бежать, не прятаться — а шагать вперёд! Федя остановился и смотрел восхищённо вдаль. Кажется, никогда он не слышал музыки прекрасней! Что за гордый подымающий зов! Звуки серебряные труб и гул барабана.
Кто-то сказал:
— Волынский полк!
Федя пошёл туда, в их сторону. Всё новые и новые серые цепи выходили и разворачивались по проспекту.
А откуда-то по ним — или выше их — дали залп.
И Федя не выдержал, сметил выступ стены, прижался. И выглядывал. И тут же подбежал невысокий сухой генерал, тяжело дыша, и тут же прижался, с ним рядом.
Лопались, лопались выстрелы — а волынцы шли под музыку, не падали ни один.
Музыка удалялась по Литейному, туда, к дыму. И выстрелы иногда.
У соседа-генерала было благородное тонкое стариковское лицо, седые усы. Федя не удержался и сказал ему:
— Вот, ваше превосходительство... видите...
И сам себя поймал на злорадно-торжествующей нотке: видите, до чего довели... Уловил ли генерал, но Феде тут же стало стыдно за свой тон.
А генерал дрожащими руками вынул папиросу из портсигара — обмял, постучал, не закурил.
И Феде стало жаль его. Он был — из них, а что он мог сделать там, среди них? Он знал присягу, долг, получал команды, отдавал команды... Разве он управлял кораблём? У него было меньше свободы, чем у мальчишки-революционера.
Федя пошёл дальше, чем было ему нужно. Музыка уже еле доносилась, та первая колонна ушла вдаль, а за ней со стороны собора выходил уже не строй, а с заминкою — кучки солдат, кажется уже Литовского полка.
Федя сам свернул к Преображенскому собору, с пушечными украшениями его ограды, и видел теперь близко этих солдат: совсем они шли не героически, а — потерянно, неуверенно. Унтер-офицер нервно подгонял их.
Теперь тут открылся источник стрельбы: одни литовцы, покинувшие казармы, стреляли в верхние окна своих же казарм, чтобы те, оставшиеся, выходили тоже. Какой-то молодой человек в модном пальто и студенческой фуражке, невысокий, толстенький, стоял среди солдат на Басковой улице и размахивал шашкой без ножен. Но никуда солдаты не увлекались им, а теснились к стенам и за углы, не попасть под выстрелы.
Один молодой солдат лежал на тротуаре у стены, раненый, — но никто не помогал ему. Подъезды всех домов и тут были заперты.
В конце Басковой появились стрелки — стройно, в ногу, при офицерах, — и беспорядочная толпа литовцев отхлынула от своих казарм на Артиллерийскую улицу, стала прятаться там.
81
Утром вызванный в штаб гвардии вместо заболевшего полковника Павленко командир Московского запасного батальона полковник Михайличенко, уезжая, должен был кого-то оставить вместо себя в батальоне. Но следующий старший после него капитан Якубович лежал с отдавленной ногой. Другие старшие начальствующие офицеры разошлись с караулами, ещё до рассвета. И он поручил батальон начальнику хозяйственной части капитану Яковлеву.
А уехавши в центр города, Михайличенко оказался и отрезан от Московского батальона, сносился по телефону. Из батальона ему доложили, что на Выборгской собираются толпы, а казачьи наряды не только их не разгоняют, но братаются с ними. И Михайличенке осталось лишь подтвердить в батальон задачу: сохранить самих себя и своё расположение, а на остальное не обращать внимания.
Вооружённой оставалась лишь учебная команда, и то частично. Только что и защищать казармы. Они были расположены между Большим Сампсоньевским и Лесным проспектами, воротами туда и туда. Яковлев выставил к тем и другим воротам по одной подготовленной вооружённой команде — поручика Петровского и поручика Вериго.
В последующий час Михайличенко продолжал сообщать то телефону, что в городе восстали гвардейские части, повстанцы уже владеют положением, и теперь всё зависит от Выборгской стороны, куда направились толпы мятежников.
Он ещё успел распорядиться послать последнюю в наличии вооружённую литерную роту — занять Военно-медицинскую Академию, — и на этом телефон прервался.
Капитану Яковлеву ничего не оставалось как взять эту последнюю свободную роту — и маршировать самому с ней к Военно-медицинской Академии.
А вместо себя командовать батальоном он оставил нервно больного капитана Дуброву.
Больного-то больного, но изрядный он был и ругатель, боялась его вся учебная команда и даже младшие офицеры: когда утром к строю на плац открывалась дверь — и прежде грозного капитана всегда зловеще выходил его белый шпиц.
82
Как в карточной игре, когда между конами ещё и пьют, и вот уже руки сами неровно кладут деньги на ставку, сбивают их, цепляют, а рукавами опрокидывают стаканы, — так в ошалении, нетрезвости, безоглядности катилось куда-то всё затеянное, где нельзя было уже ни остановиться, ни охорониться, — а если всё остановится, так наверняка петля. Так и пусть катится, хоть с опрокидом!
Кирпичников уже не запоминал и сметить не мог, кто к ним присоединился, кто нет: ни одной цельной роты или команды с ними не было, даже из тех, кто поначалу пошёл, — утекали прочь или зрителями на тротуары. Изо всякой открываемой казармы выгонялось трудно: робкие, дальние, сельские, иногородние — коснели, боялись, идти не хотели, не понимали, зачем им идти, сопротивлялись. Но из каждой же и вырывались — лихие, вольные или здешние питерские, только что переодетые в солдатское, вырывались на свои улицы как на свободу — и их-то были винтовки, они и захватывали.