Сменными группами отпускал людей греться в ближний подвал.
Тут на удивленье Маркевича подъехал казачий наряд в четверть сотни, вчера их не было. Вообще-то наряд должен был подчиняться пехотному начальнику, но не очень Маркевич теперь рассчитывал на казачье послушание. Да и загораживать ли было ими мост, если уже известно, что казаки пропустят толпу между собой и под брюхами лошадей.
С Литейной стороны стала доноситься явная стрельба.
И всё гуще.
И близилась.
А если хлынет сюда? Тогда открыть огонь из обоих пулемётов.
Главная цепь Маркевича стояла, охраняла от выборгской толпы, а толпа тоже слышала стрельбу — и возбужденье её росло, они могли пытаться прорвать.
А что за солдаты были у Маркевича? Почти ни одного настоящего.
На предмостной горбатой площади рядом с невским обширным простором и под безрадостными петербургскими облаками с подклубом тумана — чувствовал капитан Маркевич себя и свою заставу беспомощно-ничтожными, куда слабей, чем со взводом в нескольких звеньях окопа. Не нашлось никого больше подкрепить их у этого ключевого моста, на этом разгульном просторе.
Через Неву нарастал и слитный гул, как бы многих голосов.
А мост оставался пуст.
Встретить возможное оттуда движение всё же был смысл послать казаков по мосту. Зачем же они, вот им и задача. Хотя бы — увещать предварительно, не открывать же сразу огонь по ещё не разгляженной толпе, издали.
И указал подхорунжему — выдвинуться развёрнутым строем, и если будут бежать сюда — остановить и оттеснить назад.
Подхорунжий вяло отдал команду, казаки медлили и слишком долго занимали положение.
А с той стороны, из-за накатной округлости моста, в морозном пару, показались бегущие сюда — но не чёрная рабочая толпа, а серые солдаты.
Отступающие от толпы?
Что-то кричали и усиленно махали с ясными знаками — не стрелять.
Но различались на них, на штыках — красные тряпки.
— Вперёд, казаки! Оттеснить! — крикнул Маркевич подхорунжему.
Но — не молнией кинулись казаки, как умели они, а перебирали шагом, нехотя, — и даже не успели взойти на мост, а что только успели — загородили пулемётам всю видимость, закрыли поле обстрела.
А по мосту — набегали!
А пулемёты стрелять не могли.
Да будут ли? Нетвёрдые лица.
Да открывать ли огонь без предупреждения?
И рожка не было, предупредить о стрельбе.
Маркевич скомандовал стрелкам на изготовку.
Взяли — но не уверенно. Совсем не уверенно.
А сзади — враждебно загудела сдерживаемая толпа.
А тем временем гурьба по мосту добежала до казаков, сравнялась! Но казаки не только не остановили её — ни шашками, ни нагайками, ни конями, ни слитным движением, — нет, по новой своей привычке они раздались по сторонам, обтекая, — и открыли её, набегающую, в сорока шагах от пулемётов.
Вот она?
Поздно?
Маркевич махнул и скомандовал пулемётам стрелять!
Но они не ударили.
А бегущие были уже — в двух десятках шагов!
Набегали, кричали — дикий солдатский разброд — но без попытки стрелять, и не в штыки.
Пулемётчики так и не ударили.
Стрелки опустили ружья.
84
В понедельник с утра и не было назначено общее заседание Государственной Думы. Законопроект о передаче продовольствования городским властям ещё не был готов, чтоб его утверждать. Обсуждать дальше доклад Риттиха с таким же успехом можно было и во вторник. Окунаться в нескончаемо невылазное волостное земство — никому не хотелось, да чувствовалось, что не время. И, как всегда, пропущен был мимо ушей призыв Чхеидзе в пятницу продолжать общую-преобщую дискуссию о правительстве и моменте. И всего-то были назначены с 11 часов заседания некоторых комиссий.
Итак депутаты, ещё не знающие об ударе, нанесенном в эту ночь, собирались не все и по петербургской привычке не рано. И только те поспешили, кто с утра уже прослышал о военном бунте. Некоторым, жившим поблизости, как Милюков или Керенский, ничего не стоило добраться до Таврического пешком. За другими посылали автомобили, вызывая. Так приехали с Петербургской стороны Шингарёв и Шульгин, а Шидловского привезли под флагом Красного Креста, иначе б ему и не прорваться.
В это петербургское туманно-морозное скромное утрецо как-то и не предвиделось и не хотелось никаких событий. На пороге сваливалась унизительная новость, узнавалась от одного к другому: что думцы уже не существовали в совокупности. Как ни грубили они властям последние две недели, а перед тем все осенние месяцы, — всё-таки не ждали такой решительности от потерянного, запуганного правительства!
Когда распускали 1-ю или 2-ю Думы, то вешались замки на двери, ставилась предохранительная стража, и депутатам негде было собираться и сговариваться, кроме частных квартир. В этот же раз уже тою смелостью было довольно правительство, что рискнуло послать указ Родзянке, и не помышляло закрывать сам дворец. Да ведь не был это и роспуск Думы, а лишь перерыв на месяц-полтора, до «не позднее апреля». На местах стояли дежурные думские приставы с бляхами через шею, на местах швейцары — и так же с улыбками и поспешностью, как всегда, бросались раздевать депутатов. В купольном зале электрический свет держали умеренный, в Екатерининском — никакой, и зал долго сохранялся темноватым через тягучее петербургское просветление, и сумрачно переблескивал паркет, слегка отражая белые колонны.
Депутаты бродили в растерянности. Так уверенно шествовали они к разгрому негодного правительства — и вдруг оступились. Они нуждались в наставлении от своих лидеров. Но их Председатель сидел, никому не видимый, за дубовой громадой своей председательской двери, и никто не знал, что он там решал. И лидеры Блока были обескуражены и уклонялись от руководства, ускользали в свою комнату заседать, и оттуда выходили только за новостями. А депутаты прохаживались по залам, встречались, расходились, снова стягивались недоуменными и негодующими кучками.
А следующие приходящие подкрепляли слухи: да, восстала какая-то рота! Говорят, убили офицера! Нет, двух офицеров. Восстал целый батальон! Два батальона! И всё — поблизости от Думы, в Литейной части! Говорят, целая толпа восставших солдат повалила к Литейному проспекту. Убивают городовых!
Чем больший размах событий доносился извне, тем больше все думцы ощущали тишину и растерянность своего дворца, такого бывало грозного, шумного, неумолимого — до последнего дня.
Кроме единственного только вот этого последнего дня.
Какие, однако, упорные волнения, и всё не кончаются.
Нет, это даже в высшей степени странно, что их и не пытаются подавлять!
Тут что-то искусственное.
Ах, да не инсценировка ли это?
Да что вы, господа, да это же ясно: сперва нарочно спрятали хлеб, чтобы вызвать крупный голодный бунт, а потом этим бунтом оправдаться, почему они вынуждены были заключить сепаратный мир! И вот сейчас они нам его и навяжут. И для того они нас распускают, чтобы развязать себе руки: Дума — сдерживающая, патриотическая сила. И не успеем мы снова собраться, как уже будет подписан сепаратный мир!
В темновато-встревоженных залах и переходах Думы становилось жутко. За спиной всего Прогрессивного блока, за спиной либеральной Думы тёмные силы крались на чёрное предательство великого дела Тройственного Согласия и собственной родины. А думцы ничем не могли помешать, они оказывались, вот, совсем не готовы, совсем бессильны, только и могли стоять кучками да обсуждать, как обыватели.
И даже самые левые, Чхеидзе, Скобелев, были в настроении, что всё пропало и спасти может только чудо.
«Член Государственной Думы» — очень звонкое и почётное звание, у себя в губернии да даже и в столичной прессе. Но в своём отведенном дворце и в массе пятисот человек член Государственной Думы — песчинка: мало значит его отдельный вид и голос, а соединиться с другими он не может без думских лидеров. А лидеров — в эти роковые, смутные, бессознательные минуты вот и не было. И зналось, за какими они дверьми — но не смели их потревожить, члены Думы очень не равны по значению.
А члены бюро Блока в 11-й комнате сидели в разброде и непомыслии. Да ведь всего вчера после полудня они заседали в этом же составе, в этих же креслах, над этим же зелёно-бархатным столом, и тоже им виделась мучительно-бессмысленной обстановка, — но какой, оказывается, то был мирный, неценимый день, вчера! — а сегодня... Да ведь это же государственный переворот? И с каким пренебрежением: государев указ, когда хорошо известно, что Государь в Ставке и со вчера ничего подписать не мог. Открытое издевательство!
И чем ответить?
И вдвойне угнетало несчастное совпадение роспуска Думы с непрекращёнными волнениями в Петрограде. Именно сейчас, когда так требовался спускной думский клапан, — его и закупорили. Ах, не было бы хуже!
Но уже и раньше, теоретически рассуждая о возможном роспуске Думы, лидеры Блока условились не предпринимать никаких демонстраций: потому что на самом деле нет никакой реальной силы оказать сопротивление, вся их сила — говорение с трибуны, пока она есть.
Теперь же, когда по улицам бегали взбунтовавшиеся солдаты и убивали городовых, — теперь примирительное решение должно было соблюдаться сугубо. Дума очень взрывчатые слова бросала эти месяцы и недели, — но именно же для того, чтобы не взорвалось на улицах. А сейчас, когда уже начало рваться, — от Думы ни искорка не смела пролететь, дополнительная.
Так вот печально, безвыходно, бескрыло: приходилось перетерпеть.
Сидели понуро, бездеятельно, и язвительный Шульгин вдруг высказал:
— А по-моему, господа, наш с вами Блок закончил существование.
Тут черноусый угольноглазый неуравновешенный Владимир Львов, о котором никогда никто и сам он не знал за две минуты, что брякнет — за крайне правых или за крайне левых, выдвинул зловещим голосом: