А Каюров дальше не знал этих команд, ни одной.
94
В ночь на 27-е Государя не тревожили новыми сведениями из Петрограда, так что он покойно спал, как обычно.
Первая тревога была — утром доложенная дворцовым комендантом Воейковым вчерашняя вечерняя телеграмма Протопопова. Верней, и она была не такой уж тревожной: сообщала, что почти весь прошлый день порядок в Петрограде не нарушался. Только к концу дня пришлось рассеивать скопища, сперва холостыми патронами, но толпа бросала в войска каменья, куски льда — и пришлось прибегнуть к боевым патронам, так что оказались и убитые. И все толпы были рассеяны, хотя отдельные участники беспорядков обстреливали воинские разъезды из-за углов. Войска действовали ревностно. Лишь 4-я рота Павловского полка совершила самостоятельный выход. (Непонятное выражение: какой выход? куда? зачем? Самостоятельное выдвижение без приказа свыше? Невоенный термин). Но большой успех у Охранного отделения: арестовано свыше 140 партийных деятелей. (Даже грандиозно, тогда всё и подавлено?) Контроль над хлебом и мукой установлен. С понедельника ожидается возврат части рабочих на заводы.
А в Москве — так и вообще всё время спокойно.
Нет, ничего серьёзного.
Протопопов — счастливая находка. Какой деятельный, неутомимый, находчивый, сколько идей выдвинул за свои немногие министерские месяцы. Правда, по связанности общего положения мало что мог осуществить. И как его любит Аликс! Да просто не бывало ещё такого удачного министра. Большое облегчение, что он сейчас там, на этом посту, — он не упустит сделать всё, что нужно, и душевно поддержит Аликс.
Его телеграмма — скорее успокоительная. Только что это за самостоятельный выход павловцев? Не совершили ли они чего-нибудь недостойного? — и как тогда Павловский полк отмоет свой позор?
И каменья толпы в войска?.. Представить нельзя.
После раннего завтрака собирался Государь идти выслушивать доклад Алексеева — тут поднёс ему штабной офицер две телеграммы.
Одна была — от князя Голицына, поданная сегодня в 2 часа ночи. Что с сего числа, как и даны были ему полномочия, занятия Думы и Государственного Совета прерваны до апреля месяца.
Вот и хорошо. Во время беспорядков Думе лучше не действовать. Она-то всю обстановку и раскаляет. Удивительное сборище! — не просто врагов трона, но врагов Российского государства: во время войны шатают, взрывают, не считаются ни с чем.
А вторая телеграмма — совсем странная, чуть не пьяная. Подписал её какой-то полковник Павленко, которого Государь и при его обширной военной памяти даже не помнил, — а оказался он почему-то сейчас временно исправляющим должность начальника гвардейских запасных частей в Петрограде. (А где же генерал Чебыкин? Ах, да, он кажется в отпуску). А вся телеграмма была: что ранены из толпы командир Павловского запасного батальона и прапорщик его. И — всё. И — никаких сведений об остальной гвардии, если Павленко действительно ею заведовал, ни — обо всей петроградской обстановке, ни — о чём другом.
Странно. Только ёкнуло, что — опять павловцы. Не было ли это в связи с тем выходом роты?..
В половине одиннадцатого, как всегда, Государь проследовал в здание штаба на очередной доклад генерала Алексеева о боевых действиях войск.
Несколько опасливо он посмотрел на привычное грубовато-фельдфебельское лицо Алексеева, ожидая, не имеет ли тот чего тревожного о Петрограде. Но не сказал, нет, слава Богу.
Спросил о его здоровьи. Хотя Алексеев и ответил положительно, но по лицу и по плечам видно было, что — неважно, держался зябко.
А общий военный обзор прошёл гладко, не содержал ничего нового.
Тем отчётливей увидел Государь, что Алексеев после болезни уже нагнал пропущенное, и значит дальнейшее присутствие Верховного в Ставке уже не так обязательно, можно пока возвращаться к одинокой бедняжке Аликс.
В конце же доклада Алексеев протянул во-первых телеграмму от Хабалова на своё имя и извинился, что не доложил её прежде: она была — вчерашняя дневная, но пришла уже после вчерашнего доклада. По случаю воскресенья не хотелось беспокоить Его Величество, да и к вечеру вчера нездоровилось, пришлось прилечь.
О, конечно, сразу же и простил, не упрекнул его Государь: можно понять, когда человек и не молод, и болен.
Телеграмма была подана почти сутки назад: вчера в час дня. А всё содержание её относилось ещё к позавчерашнему дню, ко второй половине субботы. Что всяческие толпы неоднократно разгонялись полицией и воинскими чинами. У Гостиного Двора выкинули красные флаги с надписями «долой войну», и из толпы стреляли в драгун из револьверов. Пришлось открыть огонь по толпе, убито трое, ранено десять человек, — и толпа рассеялась мгновенно. Затем ещё: подорвали конного жандарма гранатою. Но вечер субботы прошёл относительно спокойно. Бастовало же — 240 тысяч рабочих.
Государь потирал, разглаживал усы большим и средним пальцем. Не упрекнул Алексеева за задержку и прочтя, не имел духу. Но и всё-таки — бастующих слишком много. И все эти случаи, постепенно открываясь, как-то накоплялись. Впрочем, покрывались спокойствием других телеграмм, Протопопова. Впрочем, всё это было уже — давнее, позавчера, — и с тех пор ничего худшего не случилось.
Да и кончалась телеграмма Хабалова, что с утра 26-го в городе всё спокойно.
Но нездоровый Алексеев хмурей обычного щурил щёлки своих глаз и подал ещё. Тут вот что придумал Родзянко: вчера вечером послал Алексееву, а выясняется, что также — и главнокомандующим фронтами, втягивая в обсужденья и их, какую-то взбудораженную, даже паническую телеграмму:
...Что волнения в Петрограде принимают угрожающие размеры. Что правительство в полном параличе и не способно восстановить порядок. Что России грозит позор, война не может быть выиграна, если (как всегда у него и у всей Думы) не поручить правительство лицу, которому может верить вся страна. (Читай: самому Родзянке.)
О, этот всполошливый, наседливый, самоуверенный толстяк! Как он надоел Государю своими всегдашними бесцеремонными поучениями, правильно когда-то пошутил про него: если его пригласить на высочайшие крестины, так он сам влезет в купель. Почему нужно слушать его сбивчивые, суматошные советы, а не внимать телеграммам поставленных властей? И за все прошлые месяцы, сколько ни слышал Государь Родзянку, всегда положение было «тяжёлое и острое, как никогда».
Но тут был новый неожиданный ход, что телеграмма Родзянки предназначалась не прямо Государю, и не одному Алексееву, а сразу — всем главнокомандующим фронтами — «в ваших руках, ваше высокопревосходительство, судьба славы и победы России», — и чтобы все высокопревосходительства теперь спасли Россию тем, что поддержали бы глубокое убеждение Родзянки перед Его Величеством. Странный и дерзкий обход. Почему — не прямо? Почему — через генералов?
Николай в раздражении теребил ус.
От него не укрылось смущение прихмуроватого Алексеева. Уже не косясь на развешанные в маленькой комнате карты фронтов, тот неловко усмехался пиковатыми усами. Неловко — за себя, как невольного адресата (всегда почему-то адресата для общественных лиц, вспоминался заклятый Гучков), — а ещё неловче, кажется, — за Брусилова. Брусилов, получивший эту телеграмму, — этой же ночью, в час ночи, даже не ложась спать, даже не отложив обдумать до утра, — тут же рикошетом пересылал родзянковскую телеграмму в Ставку, да не просто, чтобы доложить Государю, — но с решительным добавлением, что по долгу и по присяге не видит иного выхода, как тот, что предлагает Родзянко! (А что можно видеть или не видеть с Юго-Западного фронта? И как может так себя вести военный человек?)
Государь закурил из пенкового своего коленчатого мундштучка. И как могли быть из одного и того же города, в один и тот же час столь разные известия? Правительство уверенно управляет, даже не просит помощи, — а Барабан уверяет, что оно в параличе?
Да если бы было что-нибудь по-настоящему тревожное — предупредила бы его Аликс в каких-нибудь час-два. Но сегодня — не было от неё телеграмм.
Государь всё более удивлялся смущённому уклончивому виду Алексеева, не возразившему ни против Родзянки, ни против Брусилова. Так и он — присоединяется к ним?
Стоять против шумных общественных горланов — Государь привык. Но необычное и опасное было ощущение — что его собственные генералы за его спиною тоже завлечены теми, как бы ударяют в спину своему Верховному.
О, что они понимали в этом вопросе — Верховная Власть России, её вековая легитимность, её неделимость и разделение, над чем Государь трудно мучился уже два десятка лет? И — как легко все брались советовать!
Нет, смущённый Алексеев не смел советовать, он только подал все бумаги по должности, честный старик.
Доклад был исчерпан, Государь ушёл.
В 12 часов с половиною имел место, как всегда, регулярный высочайший завтрак с военными представителями союзников и чинами Ставки — и, разумеется, ни слова никем не было обронено о петроградских событиях, поскольку о том не заговаривал Государь.
Из главных достоинств монарха считал Николай: никогда не разговаривать ни о чём серьёзном в неположенное время, в неположенных обстоятельствах и не с теми лицами, кто компетентен и призван того касаться. Самообладание и бесстрастность он понимал как лучшую часть этикета монарха, который несёт своё божественное бремя и всю ответственность всех конечных решений.
И если перешёптывалась свита, может быть и более знавшая что-то о Петрограде, то никто не смел возвысить голос или высказать Государю прямо. Были пожалуй и взволнованные, если не испуганные лица.
Так же неуклонно дальше должна была следовать царская прогулка на моторах за город — стояла отличная солнечная погода без ветра. Подали два автомобиля, уже выходила к ним близкая свита, — тут Государю, в шинели, застёгнутому, принесли из штаба и подали новую телеграмму.