— Да, — вспомнил Корнилов. — Где тут у вас такой Кирпичников?
— Уже прошли, господин генерал. В учебной команде.
— Ну, покажете во время марша.
Стал Корнилов посередине против строя, достаточно отдалённо, чтобы видели все, и выкрикивал речь. Отчасти по обязанности, отчасти искренно.
— Спасибо, братцы, за то, что вы пришли сюда. — (Без вызова.) — Вашей кровью запечатлелся новый порядок. — (Впрочем, кажется, у них потерь и не было.) — Славные петроградские войска сыграли огромную роль в добывании свободы. У вас — молодецкий вид, образцовая дисциплина. — (Ой-ой.) — С такими солдатами, как вы, никакой враг нам не страшен. Помните, братцы, что дав России свободу, мы не должны забывать о наших братьях в далёких окопах. — (Кто-то же из них написал, значит — помнят.) — Наш долг — дать им помощь людьми. Снарядами. И продовольствием. Спасибо вам за вашу преданность новому правительству. Верьте своим офицерам, они — не враги свободы, но желают родине только счастья.
Корнилов — не был никакой оратор и уже не знал, что б ещё сказать, всё обсказано.
— Да здравствуют ваши начальники! Да здравствует славный Волынский полк!
Последнее — особенно пришлось по душе, — и прогремели «ура» мощные. Подхватила кричать и публика, тем временем набравшаяся на площадь вслед за батальоном.
И на правом фланге батальонный оркестр заиграл эту пакостную ихнюю марсельезу. И так почему-то замедленно играл — получалось вроде похоронного марша.
Корнилов сделал знак командиру батальона, тот — оркестру, оркестр выходил против строя.
Волынцы перестраивались поротно в походную колонну.
Тем временем командир батальона указал Корнилову унтера Кирпичникова в первой шеренге. Невысокий, поджарый, губастый, простой, выправка отличная, — в чём-то он показался Корнилову похожим на него самого.
А не награждать бы его, а — розгами высечь.
Отлично загремел церемониальный марш — и, заворачивая правым плечом, роты равнялись и затем печатали снег перед командующим.
На снисходительный глаз — даже и ничего. Если б ещё подструнить их с недельку.
Но — радостно шли, с открытой душой.
Наши солдаты! Не может быть, чтоб уже ничему не помочь.
Командующий отрывисто благодарил, каждую роту отдельно.
Отвечали — весело.
И с каждой прошедшей, ушедшей, пропечатанной ротой веселье как будто ещё нарастало.
Оно передалось толпе, толпа — хлынула вослед за последней ротой и оркестром — подхватила Корнилова на руки — как две недели назад никто б не осмелился с генералом, и в голову бы не пришло. И — ввысоке понесли его в штаб.
Все кричали, ликовали, доигрывал оркестр.
Корнилов нёсся в неудобном возвышенном положении над толпой и думал: вот так бы и от пулемётных полков отделаться, парадом? Мол, низкий поклон вам от меня как от командующего за великую услугу, что вы оказали делу освобождения, а теперь придётся вам пойти на фронт помочь своим. Готовы ли, братцы?..
Нет, не пойдут, мерзавцы.
572
Длинные дальние локти свои кусал теперь Николай Николаевич: зачем уехал с Кавказа? Он был Наместником обширной благодарной страны, его любила армия, любило население и даже социалисты почтительно разговаривали с ним, — попробовал бы кто-нибудь его оттуда сместить! Что за несчастная путаница произошла с его назначением в Верховные, зачем Временное правительство срывало его с Кавказа, почему не сообразило, не остановило раньше?
Горечь переполняла грудь великого князя — особенно потому, что больное это было место, смещение с Верховного, уже второй раз.
Вчера он не удержался и пожаловался английскому генералу при Ставке Хенбри Вильямсу, втайне рассчитывая не только на сочувствие, но может быть на обратное воздействие — через английских властей на русские, ведь эти самые иностранные генералы при Ставке привыкли видеть великого князя Верховным, Англия и Франция знали в нём извечного лютого ненавистника Германии — неужели они не хотели бы и не могли...? Но охоложен был великий князь ответом английского генерала: его преданный и бесколебный совет был — отказаться от поста.
И вот, в начале же этой недели оброненная великим князем шутка, что он вернётся жить маленьким помещиком, — к воскресенью уже и сбылась: он только и мечтал теперь возвратиться в своё маленькое поместье, уже не на Кавказ, — уже не имея более никаких военных обязанностей, как если бы война окончилась. Славная дачка его, Чаир под Ливадией, в солнечном голубом Крыму, теперь манила его как видение другого мира, куда не достигают мерзкие революции.
Но унизительнее того: он даже и к себе в Чаир вернуться не мог ни как Главнокомандующий, ни как великий князь, ни как просто свободный взрослый человек, — он даже к жене своей в Киев (ещё гнев Станы предстояло ему пережить!) не мог поехать как независимый взрослый: он должен был ждать теперь каких-то двух неизвестных ему депутатов зачем-то Государственной Думы, и они будут его сопровождать — как арестованного? как сопровождали Ники?
А ведь ещё вчера, приняв присягу, Николай Николаевич проявил избыточную любезность: послал правительству вторую телеграмму: что мол принял присягу новому государственному строю, что выполнит свой долг до конца.
Теперь всем великим князьям из Ставки неминуемо предстояло увольняться: и Сергею, и Сандро, и Борису. И Пете — ничего тут не получить.
И куда же теперь Орлова? И своих адъютантов? И Сергея, Лейхтенбергского, отобранного у Колчака, ну этого с собою в Крым же. И куда — донского атамана Граббе, по пути прихваченного с Дона по просьбе казачьих властей? — тут по Ставке ходил ещё один осиротевший Граббе, начальник конвоя.
И — где же ждать? Оставалось ждать — в вагоне. Случилось так в первый день — Николай Николаевич пренебрег переехать в губернаторский дом,— а теперь оставалось ему ждать в вагоне, без возможности проехаться, даже пройтись, — не по шпалам же шагать.
Томительный замкнутый день, депутаты не успевали приехать раньше чем сегодня к вечеру.
Целых три дня пути в Могилёв, в этом самом вагоне, в этой самой компании, а до Минеральных ещё и с Андреем, — как они оживлённо беседовали, как они возбуждённо рисовали себе славное будущее, целую новую эпоху, — а теперь запечатались уста, и даже с Орловым говорить не хотелось.
В защемлении протянулся день, а к концу его, к обеду, пришли два позванных старичка генерала, преображенец и лейб-гусар, которые и встречали его в этот раз в Могилёве. (Теперь-то понял великий князь, почему такая скудная встреча была, без караула, без штабных офицеров, — лукавый Алексеев уже всё знал и умыслил!)
Сели за грустный полубезмолвный обед. Николай Николаевич сидел вытянутый, как закованный, — предстоящим ли видом ареста? такого же оберега и одиночества в Чаире?
Вдруг лакей вызвал от стола дежурного адъютанта князя Шаховского.
Тот вышел, вернулся и доложил, что у вагона собралась и непременно желает видеть великого князя — депутация фабричных и железнодорожных рабочих. Что они настроены крайне благожелательно, — да к иным депутациям великий князь и не привык за эти дни, — и не хотят верить, что великий князь не желает стать во главе Армии, что есть какое-то письмо правительства? — они хотят знать.
Потеплело сердцу Николая Николаевича, он пободрел. Фабричные?
Он и сам готов был к ним выйти, но, может быть, это было несолидно, к малой группе.
Он пошёл, достал из выдвижного ящичка письмо Львова — просил князя Орлова выйти и прочесть его депутации. Ему — нечего было скрывать.
Ход обеда смешался, заволновались, чем это кончится. Один генерал побрёл вслед Орлову.
Депутация стояла на перроне круговой кучкой вокруг вагонной площадки, железнодорожники в своей рабочей одежде, как были кто на местах, фабричные — поаккуратнее, пришли особо, но у всех — хмурый, трудовой, простонародный вид. И почти только пожилые, усатые, были и старики, а молодых не было, ни — женщин. И с красными наколками — никого.
Перед сиятельными генералами двое-трое передних потянулись было снять шапки, но оглянулись — не сняли.
Толстый Орлов стал читать — громко, слышно всем, и от себя добавляя издевательские нотки в местах: «народное мнение резко и настойчиво высказывается против...», «Временное правительство не считает себя вправе остаться безучастным к голосу народа, пренебрежение которым может привести к серьёзным последствиям...»
И тут один фабричный закричал:
— Знаем мы этот народ! Это — евреи! Мы их в Могилёве только и слышим!
А другой, старик из переднего ряда, рассудительно добавил:
— Рази нас слушают? Петербург усем командует. Пусть великий князь не соглашается!
В депутации загудели — вперёд и друг со другом. Не стали уже и письма дослушивать.
— А пусть великий князь к нам пожалует!..
Орлов понял момент — ушёл, не дочитывая.
И быстро вослед на площадку вышел стройный пружинный великий князь — в кителе при орденах, в фуражке. Стал на вагонной площадке вытянувшись, неправдоподобно высокий, почти доставая верха вагонной двери. Вид его был — орлиный, как принимал бы парад выдающегося полка.
Ветровым движением вскинуло руки, сняло шапки, обнажились головы густоволосые и плешивые, и седые.
Молчали.
И великий князь молчал. Он только мог порадоваться их приходу. А — сказать? Теперь — что ж он смел сказать?
И вдруг железнодорожник крупный, на полголовы возвышаясь, поднял руку с двумя свёрнутыми путейскими флажками и надунул через головы:
— Ваше Императорское Высочество! Да нас тут — сила, вся дорога в наших руках. Да вы только прикажите — мы чичас рельсы хоть до самой Орши снимем — и посмотрим, как этот народ к нам сунется!
И заволновались, ещё загудели, сдвинулись к вагону, — и один старик потянул руку великого князя целовать, а у него перенимали другие.
И даже слёзы увидел великий князь. И ощутил теплоту и колкость поцелуев на тыльной стороне кисти. И — взыграло в нём, взыграло боевое, ретивое! Вот таковы ж были с вагонной площадки — депутации, овации, депутации, овации трёхдневной поездки сквозь Россию.