— А ведь мне, — сказал Дрентельн ещё жалобней, — прописаны горячие ванны, сухое помещение, держать ногу в тепле.
Молчали.
— Вы, Александр Павлович, готовьтесь принимать после меня полк. А я... Я — вензелей не сниму... Я... ещё раз, вот, может быть увижу царственный Петербург... Да если буду жив — поеду в Италию... Там, знаете: на самом морском берегу — цветут и благоухают померанцевые деревья...
Кутепов шёл в передовое расположение.
Отставка Николая Николаевича была последним безумием этой безумной революции. Проходимцы и подлецы, — если они хотели продолжать войну — как же могли они сшибать единственного вождя с именем?
Если думать о Петрограде, о Ставке, — всё казалось потерянным.
Но если думать о гвардии, о Преображенском полке, — это потеряно быть не могло. Это было — цельное, отдельное, мощное, сильное.
Если доведётся Кутепову принять полк — ну нет, рано ещё думать разрывать знамя на лоскутки!
Он тихо шёл по окопу — и, не услышав его, стоял к нему полуспиной, а лицом к немцам офицер, на уступе, открыто возвышаясь над бруствером. Он — не напевал, не цедил, а как-то упрямо наговаривал — сам себе, а в сторону немцев:
Твёрд ещё наш штык трёхгранный,
Голос чести не умолк.
Это был молодой подпоручик Юра Дистерло — из правоведов, ускоренными курсами при Пажеском — и в преображенцы, всего несколько месяцев на фронте.
После этой постыдной присяги — и он искал опомниться, оправдаться, и убеждал себя сам:
Так вперёд, вперёд, наш славный
Первый русский полк!..
574
В вагоне 2-го класса Ярослав имел лежачую плацкарту на верхней полке. Но когда на Александровском вокзале он с носильщиком (смешно молодому человеку нанимать старого носильщика, но офицерское положение не дозволяет нести чемодан самому) вступил в купе, то обнаружилась полная неразбериха: на его полке уже лежали чужие вещи, а полка внизу тоже была занята — пухлощёкой полной сестрой милосердия в мятой фуражке Земгора с красным крестиком на околыше. Стали разбираться — у обоих претендентов вполне законные плацкарты на одно и то же место. Сказать бы, что случай невиданный, вызвать кондуктора, — но в этом же самом купе солидный гордый господин в английском пальто при белом кашне ехал с дочерью, успел занять оба места, а к нему с претензией пришла дама и с такой же верной плацкартой. А кондуктора долго было не дозваться, потому что он в другом купе разбирал такой же конфликт.
Просто никогда не случалось, никто такого безобразия не помнил. Но мрачный кондуктор в потёртой шапке-кубанке не удивлялся и не бранился в невидимую сторону, и не звал обер-кондуктора, можно было так понять, что он такие случаи знал. Возмущённую даму он куда-то увёл, а Ярославу ничего предложить не мог. Но круглолицая сестра, очень открытая в обращении и с весёлыми, даже дерзкими глазами, — предложила Ярославу сидеть на её нижней полке, а ночью и уснуть в ногах. Ничего другого и не оставалось.
Вечером поболтали и сдружились с сестрой — очень весёлой Наташей Аничковой, из разорившейся ветви большого дворянского рода, ещё дед её служил в гофмаршальской части Зимнего дворца, а отец-демократ хотел отдать её учиться с дочерьми дворников. Но мать настояла на гимназии Таганцевой, где с 6-го класса уже читались лекции, а не уроки, и учителя здоровались с ученицами за руку, как со взрослыми. Гимназию Наташа кончила уже в войну — совсем молоденькая, а фигура крупноватая, с дородностью, прошла курсы при Крестовоздвиженской общине, и уже поработала с тяжёлыми ранеными в Вильне, а сейчас состояла в банно-прачечном отряде, легко. Она сплошь и болтала одна, Ярослав только успевал слушать, но с большим удовольствием. И как курсы она кончала, обманывая родителей (шла будто в университет, а в портфеле белый халат). И как в виленском госпитале по коридору ездила на велосипеде, за что и отчислили. И хотя был у Наташи любимый жених кавалергард, — вместе с сестрами чудили, посылали в «Брачную газету» объявление: «Интересная блондинка ищет знакомства». Строгий старый врач, насмотрясь на эту компанию, веселящуюся рядом со смертью и ранами, вручил каждой из четырёх по запечатанному конверту: «Здесь я написал, что будет с каждой из вас через семь лет, к 1923 году. Раньше — не распечатывать.» Но Наташа, конечно, распечатала и прочла: «Вы пропустите семь своих лучших женихов, семь своих счастий — и влюбитесь в чужого мужа до трагедии и стрельбы.»
Ярослав возвращался из отпуска в растревоженном и завороженном состоянии. Он уже и соскучился по фронтовому воздуху — но ещё как будто и не исполнил отпуска своего. Он и вбирал охотно всё, что видел и слышал, всему находя место в себе, — и одновременно почти не нуждался в этом. Он даже как бы не ехал сам здесь — это тело его, перепоясанное ремнями, возвращалось на фронт, и правильно, — а душой он остался позади, в дрёме, ещё бродил по неизойденным тропинкам своей ростовской юности и Новочеркасска, и Москвы, и повторял домашние радости, и московские переброды с Ксаной-печенежкой, а глубже всего — был с Вильмой, ещё сейчас лицом чувствовал густоту её кудрей, и губы её, и полыхал ему пунцовый платок.
Вчера он пробыл у неё дольше, чем думали оба, — и когда уходил — в первой комнате кроме сестры сидела и пожилая латышка, видно мать, стыд такой — проходил краснел, проваливался. И в этих попыхах — не уговорился с Вильмой на сегодня, а то — зачем он уезжал? он бы перекомпостировал билет, остался бы. И днём сегодня так горевал: как не увидеть её ещё раз? Пошёл на бульвар — но её, конечно, не было. И пошёл в Антипьевский — прямо к ней. Но оказывается вчера, следуя за Вильмой, он не пригляделся, которое из парадных, помнил только, что третий этаж налево. Теперь — не решился доискиваться, ведь он и фамилии её не знал, боялся бросить на неё тень. И вот — уехал. Но углубилось и дополнилось в нём: что какая-то связь повязала его с этой латышкой, и им не миновать ещё встретиться.
Он ехал — счастливо полный, но и растравленный, но и несытый, но и счастливо открытый ко всему. С удовольствием сидел рядом с пухленькой, разбитной, дерзоглазой Наташей — и ничего не пропускал из её рассказов и несходящей вкусной улыбки, сбившихся светлых волос, — но и всё время, пока ещё был достаточный свет, — видел и душой ощущал напротив дочь соседа — молчаливую, тонко-тонко вырезанную, бледную, лет семнадцати. Вот тоже ехала неизвестная и привлекательная своя судьба, — а нашей короткой никогда не хватит, чтоб заглянуть во все.
Уже и стемнело, и чаю попили, — а Наташа всё болтала, и чего только не несла: и как она девочкой, давши честное слово, что с веранды не ступит на землю, — двести саженей шла до озера, перекладывая под ноги книги; и как она в Москве обожает кафе Трамбле на Кузнецком, всегда бросается туда сразу; и как она на ходулях танцевала краковяк. А потом — всё больше о своих предках за два века, которых нельзя было ни разобрать, ни запомнить. Но был там какой-то Руф, основатель масонской ложи в Москве. И какой-то Верещагин, распорядившийся выкупать землемера в холодном пруду за то, что тот недостаточно низко ему поклонился. И какие-то старшие братья выкрали в масках своего младшего, вымогая деньги у мамаши. А кого-то на станции Тамбов из поезда ещё прежняя государыня выделила в дворянской депутации как редкого красавца. Шутники тамбовские дворяне ночами пьянствовали и переворачивали вывески, а в Москве вступали в клуб золотой молодёжи «Червонный валет», орудовали в масках и оставляли карту с червонным валетом. Насаживали митру на голову продавца церковной утвари и грабили кассу. Обманув знакомого мажордома, показывали пустующий на вакациях московский губернаторский дом иностранцам — и в подставной нотариальной конторе оформляли его продажу, брали аванс. По суду преследуемый Аркадий Верещагин на пари с приятелем пошёл в партер Большого театра сесть рядом с полицеймейстером, во фраке элегантный и надушенный, поклонился ему, обомлевшему, а за несколько минут до конца действия — вышел и на рысака. А другой их участник, Шпейер, замаскированный под кучера, сам привёз на суд прокурора Набокова и пожелал ему успеха. А ещё один Аничков, кончая Пажеский корпус при Николае I, умудрился направить зеркальный зайчик на императрицу, и за то лишился гвардии. И ещё один Аничков выстраивал в ряд всех дам и девочек, велел однообразно приподнимать юбки, а руки в кошачьем положении из кек-уока, — и фотографировал вереницу. А какой-то Аничков, убежав от материнских побоев с братом, помогал прачкам полоскать бельё и ночевал в гробу на стружках у гробовщика. А позже проучился на казённый счёт и стал товарищем министра просвещения. И убийца Каракозов тоже с какой-то стороны относился к их роду.
Уже было давно темно, и отец с дочерью спали, а вся эта болтливая вереница закруживалась в памяти Ярослава — и нельзя сказать, чтобы доброжелательно.
Хотя и полна, предложила Наташа, что поместятся они на одной лавке валетом, раз уж такие революционные обстоятельства.
Но Ярослав постеснялся и её, и дочки напротив — и остался сидеть спиною в угол, дремля в потолчках вагона при голубоватом слабом купейном свете — сидя спя, как в ожидании атаки, да впрочем по фронтовой неприхотливости даже и спал по-настоящему. А когда и просыпался, то неудобство положения не мешало ему счастливо осознавать себя, так омытого этой поездкой, с напевным чувством своей подтверждённой значимости в жизни.
575
Прерванные революцией, да кажется ещё и каким-то постом, сегодня возобновлялись спектакли в петроградских театрах, также и в бывших Императорских, а ныне — Свободных. И управление этих театров — тоже обновлённые лица (там произошли выборы и тоже был свой комитет) — приглашало новую власть, министров и Исполнительный Комитет Совета, присутствовать на спектаклях, особенно в Мариинском театре, где собран был центр парадно-революционных артистических усилий.