Он покосился на Гвоздева — но тот сидел распаренно-красный, и явно тоже боялся говорить. И Цейтлин, и Красиков — довольные сидели, а говорить не порывались.
Тут выручил их всех какой-то офицер: он поднялся в глубине партера, а когда его заметили и стихли — заговорил о помощи фронту и о войне до полной победы.
И ему аплодировали бурно.
А за тем — увертюра, и начался первый акт, милая малороссийская идиллия, малороссийские костюмы и венки, можно было отдохнуть от публичного внимания.
А в антракте тотчас появился опять управляющий театрами вместе с именитыми представителями и представительницами артистического мира и жали руки, улыбались (и особенно Скобелев — представительницам, это даже Гиммер заметил и удивился: в такое сложное революционное время!). И в заднем салоне ложи им был подан чай в маленьких чашках, с печеньями. Буржуазная роскошь стремительно наступала и подкупала. И хотелось ослабить вечную свою настороженность, и хоть накоротко отдаться этой приятной жизни — да ведь, кажется, от них не требовали здесь никакой уступки в политической позиции?
А в зале оркестр ещё два раза сыграл марсельезу.
Ещё отдохнули второй акт, а в следующем антракте опять игралась марсельеза — и пришёл управляющий театрами и радушно пригласил депутатов пойти осмотреть закулисный мир. Почётно и интересно! — депутаты пошли.
Управляющий вёл их пыльными полутёмными окольными пространствами, показывал лебёдки, шумовые устройства, где свалены куски домов, фонтанов, садов и моря, — а потом вышли на открытое светлое место, где артисты, в своих костюмах, венках и загримированные, хлынули с большим любопытством рассматривать депутатов вблизи, будто сами они имели натуральный вид, а вот депутаты были существа необычные, противоестественные.
Депутаты смущались, не находились. И только Скобелев один — громко, бодро поздравлял труппу с революцией и занёсся — о демократизации искусства и о стремлении демократии к красоте.
И тогда вышел певец, в малороссийском жупане, и тоже громко объяснял, как настрадались артисты при старом режиме, чувствуя себя почти крепостными у дирекции императорских театров, — и даже никогда не могли осмотреть изнутри царскую ложу, стоявшую под замком.
576
От тоски ли, от непонятности положения, от раздёрганности душ, — офицеры 1-го дивизиона в воскресенье вечером собрались в Узмошьи, при штабе бригады, на вечеринку. Просто — хотелось чего-то другого, как-то переменить, нельзя назад, нельзя вперёд, — но куда-то вбок выйти из этих тягостных дней. Там во флигеле были такие две комнаты общего пользования, не занятые канцеляриями, и кухонька при них. Натащены пара диванчиков, несколько кресел, гостиный столик из главного барского дома. (И до недавних дней висел царский портрет, а вот кто-то снял беззвучно.) Стоял тут и граммофон-модерн, без наставной большой трубы, а звук даже ещё лучше. А пластинки — свои в каждом дивизионе, у всех много: между офицерами был порядок, что каждый, возвращаясь из отпуска, должен три пластинки привезти. Прапорщику Фокину велели прийти со скрипкой, а вечеринка устраивалась с возлиянием и закусоном. Хотели и дам набрать, но достали лишь одну сестру Валентину, однако прехорошенькую. Командир дивизиона не пришёл, он заменял сейчас командира бригады, заболевшего (не политической ли болезнью?), и исполнял его должность серо-седой подполковник Стерлигов, он пришёл и был тут старшим. Офицеры собрались не все, не было и подполковника Бойе (говорят, уехал в Петроград), но прибилось двое-трое из 2-го дивизиона и из бригадного штаба.
На сундучке в сенях складывались папахи, вешалка обвисла полушубками и шинелями — а сюда входили, посверкивая орденами, подчищенной сбруей, гренадерскими жёлтыми выпушками, жёлтыми просветами погонов, разрывно-гранатными гренадерскими пуговицами.
Всего лишь вечер один, и ничто не меняется к лучшему — а просто вот эти несколько часов, под музыку, вообразить, что нет ничего того. Праздник! — лучший способ переменить жизнь и себя в ней! На столе — скатерть с цветною каймой, уже празднично, сновали с приготовлениями трое поспешливых смышлёных денщиков, и от первых собравшихся уже пел граммофон, кто-то замышлял на после ужина бридж (недавно появясь, он вытеснял винт и преферанс), кто-то постарше вздыхал, что нет биллиарда. Шутливо и повышенно громко приветствовали входящих:
— Разрешите пожать вашу разблагороженную руку! Думали ли дожить до таких камуфлетов?
— Не тронь его, оно разбито...
Все понимали, что надо держаться сегодня как можно веселей и только не вспоминать. Все были так настроены, и наверно бы это удалось, — если б уже на готовый сбор и перед самым ужином не ввалился — только что подъехавший к самому штабу бригады, воротившийся из поездки в Минск, высокий, худой, весёлый подпоручик Виноходов. Так и видно было, что разрывало его от впечатлений и, кажется, недурных, рвётся рассказывать. Не Петроград, не Москва, — но всё-таки Минск, всё-таки новости, как не послушать! Задержали и ужин.
Ездил Виноходов в служебную командировку, но подстроенную, выпрошенную, чтобы повидать ему свою зазнобушку. Видно, славно её повидал, такой свежий вернулся, задорный, моложе себя молодого, — и рад был рассказывать всё, что только где слышал, подхватил, и даже бы о своей крале охотно, если б его попросили.
Ну, одно — это смещение Эверта!
Да, прочли в Несвижской газетёнке, — но что? но от чего?
Ну, влияние минского совета, не сжился. Потом этот слух, что Воейков хотел через Эверта открыть Западный фронт немцам.
Это — все в газетах читали, и никто не поверил, конечно, и ещё сейчас барон Рокоссовский, стройный, облитой, и лицо облитое, лишь малые усики, в свежем негодовании:
— Какую грязь могут распустить! Неужели мы бы допустили!
Капитан фон-Дервиз побагровел, будто его самого обвинили в чём позорном.
Высокий Виноходов с подвижно-разбросанными волосами был в таком порыве, ему уже жалко было б не рассказать:
— За что купил — за то продаю, господа! Только ради новости! Конечно, всякие мерзости говорят: будто Эверт получил телеграмму за подписью Государя — допустить немцев для подавления восстания, но запросил Родзянку, а тот прислал ему телеграмму противоположную.
— Не всем, что в руки наплыло, надо торговать, поручик! — отбрил Рокоссовский, хоть ростом чуть и ниже долговязого, но зато как стержень. — Нашли патриотов — в Думе!
— А почему бы и не в Думе? А почему вы не предполагаете в Думе патриотов? — забеспокоился штабной интендант полковник Белелюбский, с полненьким круглым лицом, в пенсне и с лихо вскрученными усами, попавший к ним тоже сюда, да он и помог устроить этот вечер.
— Повремените, господа! — успокоил их большой ладонью староватый Стерлигов. — А кто вместо Эверта?..
Виноходов теперь и остановиться не мог, как разнесшаяся лошадь. Всё с той же беспотерьной весёлостью и личной непричастностью он выговаривал новые потрясающие слухи.
Будут расследовать дела императора и императрицы, и возможно даже будут их судить.
Н-невозможно!?!
Фон-Дервиз побурел и шеей.
А впрочем — что теперь невозможно?
Эта Верховная Следственная комиссия как леденила, будто какая инквизиция.
Многие стояли, привстали, застигнутые.
Потом такие новости: Временное правительство посылало войска в Луганск на усмирение непокорных. Были расстрелы, но газетам запрещено что-либо писать.
Несмотря на расстрелы, это уже выглядело для офицеров отрадней: значит всё-таки где-то кто-то?.. Значит, существует не одно мнение только?..
Потом: генерал Иванов после рейда на Петроград подал отставку. Теперь идёт в монастырь. Оказывается, это его заветная мечта.
Отвлеклись на вечерок, рассеялись! Ужина не подавали, ждали от Виноходова дальше.
— А насколько верно, что в Петрограде солдаты сами выбирают себе начальников? — самый жгучий вопрос спокойно задал самый обстоятельный подполковник Стерлигов, сидевший на стуле боком, но устойчиво обвалясь о спинку.
Фронтовики, боевые воины, в согнутых локтях, откинутых головах, настороженных усах, наганы на боку, — к каким опасностям они не были готовы! Но перед этой недоумели...
Кроме Виноходова. Он всё легко подтверждал.
Рокоссовский, осью стоя точно посреди комнаты, оглядывался на всех как на виноватых и грозно спрашивал:
— Да как же это можно было допустить? Как?! Да что же остаётся от армии?!
И — никто не смел найтись ответить. Все ощущали себя действительно как виноватыми, пригвождёнными.
— И ведь найдутся, — резко презрительно отпустил Рокоссовский, как бы подозревая, что найдутся среди присутствующих, — из офицеров льстецы и угодники, которые так и полезут нравиться солдатам, выскакивать повыше, пока можно захватить. — Он ни на ком не задержался дольше и не имел в виду безвинного Виноходова, но смотрел на него, принять новые удары.
Стерлигов развёл пальцами крупной ладони, держал так:
— Этак — невозможно, господа. Должно быть возглашено воззвание к армии с разъяснением, что все ныне действующие уставы сохраняют полную силу до их законной замены. Иначе — развалится армия, и нас не будет.
Молчали оглушённо.
А фон-Дервиз, хотя ему грозил апоплексический удар, ждал и напрашивался ещё на удар:
— А эта мерзость — не выдавать офицерам оружие? Это как? Одобряется правительством?
Чего не знал Виноходов — он и ответить не брался. Он белозубо улыбался. Он — уже выложил что знал, — а теперь пора б и ужинать? да танцевать? Он посматривал на Валентину.
Никого отдельно не упрекнул Рокоссовский, но полковник Белелюбский с большой вероятностью принял на себя, вся бригада знала его либералом. И ответил уговаривающе:
— Господа! Да ведь это же объяснено! Это — никак не относится к Действующей армии, только к петроградскому гарнизону, чтобы не дать образоваться контрреволюции. Должно же новое правительство как-то себя гарантировать? И надо пожелать только, чтоб у правительства было больше сил в этот грандиозный момент. Подчинимся все новому правительству и не будем ни о чём волноваться. Перевернулась страница истории, господа!