— Так-так, — посмейчиво настораживал Гусляницкий. — Но есть уроки истории. Сейчас, конечно, прилив. Но такую фазу мы уже переживали и в Девятьсот Пятом. А потом — отлив, реакция, общество отступило — и взял нас голыми руками Столыпин, который России не любил.
— И дело Столыпина закончили Распутин и Протопопов, — поддали ему.
Да были ли они все? Да был ли сам Николай? — восклицали. — Вот сейчас пронёсся, как всегда, тенью, — Псков? Царское Село? Заперли его — и как будто не было.
— Но какой теперь возможен отлив? — бурно не соглашалась хозяйка. Её толстенькие руки так и тянулись в боки, будто она и подраться была не прочь. — Самодержавия — уже нет. И все самодержавные лакеи шлют телеграммы «присоединяюсь». Все видят нашу победу! Нельзя ж и допускать примата опасностей, господа! Чрезмерная тревога создаёт нездоровую обстановку. Теперь все чего-то боятся: кто немецкого наступления, кто продовольственных трудностей, кто контрреволюции, анархии, грабежей...
— Да нет, — отмахнулся Гусляницкий. — Немцев я боюсь меньше всего. — Бояться надо самих себя.
— Я понимаю вас! — поддержали. — Герою Леонида Андреева, знаете, было страшно, когда он видел зевающего жандарма. Когда общество отольёт — эти жалкие люди станут опять страшны.
— Да не-ет, — медленно вился на своём Гусляницкий, ещё подзакручивал и так завитую бородку. — Меня беспокоят разногласия между общественными течениями.
А приват-доцент, несмотря на свою отменную молодость, отличной выдержкой обладал. Пока хлопали крыльями и возмущались — он сидел за дубовым старым столом опёрто и совсем даже не шевельнулся. Он выжидал, он мелко не спорил. Но вот пришёл момент — и он вступил густым, приятным голосом:
— Тревога нашего коллеги — вполне понятна, господа. Ведь только ещё вчера разрушилась крепость народного рабства. Такая восприимчивость к страхам лишь показывает, как дорога народу завоёванная свобода. Сама по себе наличность тревоги не отрицательна, но положительна. Опасность — не опасность, если мы её осознаём. Но и не надо воображать в испуге уже занесенный нож Пугачёва. Его нет. Всякая междуусобица — да, это смертный грех перед делом свободы. Но в наших руках — не допустить разлада.
У него был, очевидно, свой план. Все головы обратились к приват-доценту. Он прочно опирался на стол, как бы читая небольшую лекцию, сам видимо наслаждаясь звучанием и строением своих фраз, и это чувство передавалось слушателям.
— Тут нужен ряд мер. Нужно всячески популяризировать благость переворота, ценность его и какие он открывает перспективы невероятного расцвета России. Надо же стать в положение народных масс, этих пасынков культуры, — как же им успеть разобраться в хаосе понятий?
От этих «пасынков культуры» — тронулось, защипало сердце Фёдора Дмитриевича: представил себе своих земляков-станичников, — правда ведь пасынки! Как сказано!
— Конечно, всё цепенение и гниение романовского двора не могли не отпечататься на народе. Народ предал и нашу мечтательную Первую Думу, и атакующую Вторую. Простим ему. Земля покорных хлеборобов спала угарным сном, но полным кошмаров бесправия. И вдруг толчком свобода! — каков переход! Наша обязанность теперь — помочь деревне выбраться из того тупика, куда её загнал Николай II. Надо остановить крестьян от самовольного дележа земли, а иначе пойдут с кольями деревня на деревню. И надо спасти их от самогонного запития, которое может разлиться в революционное время. Надо собирать сходы крестьянок и узнавать, кто тайно торгует самогонкой. И через народную милицию — конфисковать.
Как два несовпадающих камертона дают свой тон друг другу, и звук начинает биться, так в двух ушах Феди зазвенело по-разному. А тот не останавливался:
— Надо действовать энергично и очень широко. Нужно, по сути, немедленно организовать новое «хождение в народ». Надо привлечь студенчество, земское учительство — и теперь они понесут литературу уже не запрещённую, но которую мы свободно будем печатать.
— А город? — спрашивали его. — А образованное общество?
— Да, конечно. — В приват-доценте была такая основательность, большие локти он разложил на столе как два ухвата, ничего не собирался преминуть, всё загрести. — Даже и образованное общество растеряно. Всюду и всем нужны лекторы. Всех коснулась анархия умов. Со всех сторон — лозунги, партийные страсти, воззвания, резолюции, — а обыватель в недоумении. Да, конечно, одной политической революции мало, нужна революция общественного правосознания. Не преграждать лаву, вытекающую из вулкана, — но приготовить ей ложе. Революция — это хаос, но хаос — творящий! — казалось, он пошевельнул отдельно от очков роговым надбровьем. — Как мы жили! —
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
Но после государственного переворота никто в России не вправе чувствовать себя обывателем, мы все теперь граждане. «Государство — это мы», державный народ, живая вода общественной энергии. Для России наступает эпоха самодеятельности и великого законодательства.
Федя даже подивился: и что ж этот доцент тут сидел, на них слова тратил? Отчего такие люди — да не во правительстве?
— Не надо нервно жаловаться, а — строить! — упречно водил приват-доцент очками на всех, а больше на Гусляницкого.
— Из разложения мы создадим организацию. Да умолкнут все разногласия перед задачей закрепить свершённое! Были у нас раздоры с прежними правительствами — довольно! Теперь мы должны поддерживать Временное — всеми силами. Конечно, против всякой власти легко возбудить массы, — но теперь надо отложить гражданскую рознь! Правительство ведёт нас по пути права. М-может быть, м-может быть, — видел он на лицах и возражения, — правительство и допустило какие-нибудь ошибки в суматохе первых дней. Но теперь всё выправляется.
— А если они повторятся?
— Н-ну, — смягчился приват-доцент, — тогда мы предъявим Временному правительству — запрос. У нас должна создаться республика хорошего французского типа. Совершенных правительств и не может быть, пока не станет совершенным сам народ. А пока правительство вправе требовать от нас всех жертв и всех усилий.
Может быть и убедил, но не Гусляницкого:
— А Совет рабочих депутатов? — ехидно завивал он локонок своей бородки.
Тут и хозяйка вдруг, тряхнув локотками, поддержала:
— И меня тоже очень беспокоит Совет рабочих депутатов.
Приват-доцент изумлённо к ней повернулся и спросил густым вкусным голосом, явно полушутливо:
— Да чем же это он вас, матушка, так беспокоит?
— Политической незрелостью, — поджала хозяйка круглые решительные губы, образуя две симметричных ямочки на щеках. — Недостаточным образованием. Случайностью членов. И известным влиянием пораженчества.
— Что поделать! — развёл и свёл рычаги локтей приват-доцент. (Его ручищи вполне были бы в сельской работе хороши.) — В конце концов, кто сверг царизм, если не солдаты и рабочие? И кто восстановил работу на фабриках? Так они имеют право и контролировать власть. Совет рабочих депутатов — реальная сила, как раз охраняющая новый строй. Клокотание этого котла грозно только для упавшей реакции.
— Но не сбивать же Временное правительство! — нахмурила хозяйка светленькие брови и говорила сердито. — Но не расстраивать же нашу народную армию! Сознают они, что творят?
— Но оставьте же Совету и право защиты пролетариата!
— А что может потребовать пролетариат? — поморгал глазками ярославский доктор, о нём и забыли, а он слушал очень внимательно.
— Да ничего особенного, — повёл доцент твёрдыми плечами. — Не надо населять призраками левое крыло Таврического дворца. Все эти конфликты между Советом и правительством — неглубоки, они скоро пройдут. Все искусственные причины разлада у нас от кошмарного прошлого: нас злоумышленно разделяли, чтобы над нами властвовать. А нынче у нас произошла революция общенациональная, не классовая, и буржуазия не противостоит пролетариату. Пролетариат и так отлично понимает, что свободу надо сохранять в содружестве с другими классами. Что всякое самоуправство сейчас было бы самодержавием наизнанку, всякий частный захват — вмешательством в права всего народа. Конечно, не время бы сейчас рабочим думать о сокращении заводских часов. Мы все работаем, себя не щадя.
— Ну, а большевики?
— О господи! — вздохнул приват-доцент, расслабляясь. — Достаточно одной статьи в «Правде», чтоб зашевелились волосы на головах пугливых людей, и уже бы замерещилась борьба внутри нас, которая де откроет двери контрреволюции. Будто уж пролетариат только спит и видит, как захватить власть над цензовыми элементами. По-олноте, господа, — густо-успокоительно тянул он богатым своим голосом. — Большевики — составная часть революционных сил, и надо же относиться к ним с уважением. Это прописная политическая наивность — напоминать азбуку политической борьбы тем, кто шёл во главе этой борьбы. Демократическая «Правда» никак не может нарушить стройного хора свободы. Опасны — холопы Николая, когорты Вильгельма, а большевики наши товарищи, пусть в заблуждении. Пацифистские лозунги? Так у нас всё сейчас звучит раскрепощённо, звонко. Их беда — что они не чистые марксисты и от этого несколько упрощённо смотрят на вещи.
— Я боюсь, — ввивался Гусляницкий, — для них всё человечество делится на большевиков и подлецов.
Горничная внесла шумящий самовар.
— Ну, попьём чайку! — примирила хозяйка.
Всю эту беседу Федя не решался встревать, молчал. А очень бы он хотел местами записывать — и высокий ход аргументов, и этого приват-доцента по чёрточкам срисовать, — но невозможно, неприлично было бы тут записывать.
Между тем разговор тёк и тёк, потерявши остроту спора.
— А вы замечаете, господа, ведь март — это месяц революций? Убили Юлия Цезаря, Павла Первого, Александра Второго, и мартовская революция в Германии, и мартовская в Австрии, и Парижская Коммуна!