Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И СЕДЬМОЕ МАРТА (стр. 114 из 215)

— Нет, господа, вот — более знаменательный счёт. Пять войн Двадцатого века: бурская, японская, итало-турецкая, балкано-турецкая, междуусобная балканская — и шестая Великая Мировая. И пять революций: наша Пятого года, персидская, турецкая, португальская, китайская — и шестая Великая Февральская.

Они ещё долго, долго сидели и говорили так, и неудобно было Феде уйти. Как гурманы собираются тонко посмаковать еду и вино — так свела их непреодолимая потребность высказаться друг перед другом, — обговорить, выговорить, проговорить, переговорить, изговорить все возможные оттенки текущего.

— Без веры в Россию в такие дни жить нельзя.

— Для того чтобы уметь любить, надо прежде уметь ненавидеть. Россия освобождена, но не очищена.

— Революция всегда кратковременна. Благодетельный вихрь налетает, сметает всё нежизнеспособное — и после бури озаряет мир солнце свободы. Так и теперь. Недолго придётся ждать — вырастет на наших глазах стройное, красивое здание, в котором все мы будем себя чувствовать уютно, радостно и свободно.

*****

КРАСНО СОЛНЫШКО ВСХОДИТ — КАКОВО-ТО ВЗОЙДЕТ?

*****

583

Стыдно досталось Пешехонову возвращать кинематограф «Элит» его владельцу-бельгийцу. За минувшие дни глаз комиссара присмотрелся зрением революционным, но сейчас, обходя пустеющее помещение вместе с хозяином, Пешехонов мучительно застыдился, как будто это он сам наделал: мебель зрительного зала была отвинчена от пола и вся свалена в кучу; пол — измызган, измазан чернее, бурее всякого вообразимого; стены исцарапаны надписями инициалов и лозунгов; шёлковые занавеси захватаны, испачканы и порваны. Но и этого мало: кто-то потрудился слямзить бронзовые части с чугунных статуй, там и сям стоящих по кинематографу. И как же? и когда это всё произошло? — в круговороте этих дней не замечалось. И кто ж как не Пешехонов был во всём виновен? — ведь это он издумал забрать под комиссариат кинематограф.

Они — шли с осмотром, и Пешехонов то и дело извинялся, сам поражался, и оговаривался об обстоятельствах:

— В моём распоряжении, увы, нет сумм, из которых я мог бы возместить ваши убытки. Но может быть Временное правительство?.. Если я обращусь к нему с ходатайством? И особенно если ваша бельгийская миссия поддержит ходатайство? У нас очень считаются с союзниками.

Но хозяин кинематографа, пожилой полный еврей с выкаченными печальными глазами, озирался на всё, кажется, даже с большим терпением и бесстрастием, чем Пешехонов. Если удивление было в его зраке, то скорей, кажется, тому, что стены всё-таки стояли и лестница не обрушилась. И он ещё сам произнёс комиссару благодарственные слова — Пешехонов сперва думал, что в насмешку, нет! И только просил написать ему официально комиссарскую благодарность за то, что он добровольно предоставил кинематограф органу революционной власти, а уж он вделает благодарность в рамку.

И он, пожалуй, был прав: в революционные недели это значило больше денег. А ремонт ему оплатят зрители, для которых уже на этот первый вечер была объявлена фильма «Джиоконда».

Сдача «Элита» не означала, что комиссариат перестал действовать: только сократился объём его функций и они разделились по нескольким мелким помещениям. Комендатуру, сборный пункт для отсталых солдат и для бродячих уголовников отправили в биржу труда, на Кронверкский. Жители перестали тесниться во множестве, ища комиссара по каждому вопросу. Но чего стоила одна оставшаяся забота — избыть, скачать куда-нибудь 1-й пулемётный полк! Уже несколько раз они окончательно уходили, уже и прощальный митинг был, собирались идти на прощальный смотр к Корнилову — но Пешехонов и по сегодня не верил, что они когда-нибудь уйдут. Хотя б удалось их переправить в другую часть Петрограда, на Выборгскую сторону, что ли.

И другие благоначатия февральских дней требовали скорейшего уничтожения — например бесплатные чайные. Они превратились в ночлежки и базы бродяжничества для солдат, не желающих возвращаться в свои части, и других темно-пьяненьких типов. (Но ещё найди силы разогнать этих солдат или уговорить.)

А теперь на Петербургской стороне избирали ещё и районную думу, районную управу — и комиссариат превращался при них лишь как бы только в полицейский центр. Остывала революционная магма, и Пешехонову уже нечего тут было делать, он готовил свой уход. Хотели избрать его головой районной управы — он отказался. Во всякую минуту ждали его и в Исполнительном Комитете Совета, и всё это время числили там, однако Пешехонову когда и приходилось появляться там по делам, попадал и на заседания, — он подчёркивал свою к ним непричастность: наростом виделся ему и этот Исполнительный Комитет, самоназначенный, никем не выбранный и лезший перебивать работу правительства.

Какая несомненная обязанность тяготела на Пешехонове как признанном — вместе с Мякотиным — вождём народно-социалистической партии,— это стягивать свою не слишком многочисленную и маловлиятельную партию, собирать её съезд (уже назначили на 20-е числа в Москве) и выявлять прежнюю партийную программу воззванием к новым обстоятельствам. Своя партия всегда кажется самой правильной. И насколько же это особенно верно было о партии «эн-эсов» — единственных сегодня сохранившихся чистых народников, отколовшихся в 1906 году от эсеров из-за их террора, огрязнявшего народничество. Самая правильная партия: «всё — для народа, всё — через народ», этот лозунг и сегодня звучал уместно и точно. И когда сейчас, в общем февральском головокружении, возникли переговоры об объединении эсеров, трудовиков и энэсов в одну партию, — Пешехонову жалко было портить чистую народническую линию.

Уже немало лет Алексей Васильевич вёл жизнь петербургского обывателя-литератора, а отзывчив был к течению высотных струй, тех, что ещё только над нашей головой или глубоко под нами, ещё не вмешались в нашу обычную жизнь и никто их не замечает. И в эту третью революционную неделю он почувствовал по тем струям-завихрениям, что не может тут помочь объединённый социалистический пластырь, нет.

Несомненным и благородным было, кажется, — готовиться к Учредительному Собранию? Но уже почуял Алексей Васильевич, что это движение — слишком медлительное, и оно отстаёт от движения тех струй.

Уж кажется, эти две недели Пешехонов прокрутился с наибольшей быстротой, энергией и отдачей — и вдруг из состояния волчка понял, что — опаздывает!

Мы — все опаздываем!..

А — в чём?

Да деревня же! Необъятные, загадочные, тёмные пространства русской деревни, закипающие в неведомом бурлении от петроградской воронки. Деревня, которой Пешехонов отдал свои лучшие годы и труд, которой только и служили все они, энэсы, — чтоб освободить её из-под самодержавия. Бедная, покинутая, беспредельно-страждущая, погибающая, в разъёме своих грунтовых непроезжих дорог, в хилости своих недоухоженных, недовоспрявших полей, в неухиченности и покренении своих старых изб, почти немая для жалоб и сама не знающая, чего лишена, — и тысячи изобретателей, техников, учёных, ораторов, поэтов и мыслителей, как зарождаются там, так и доживают неразвёрнутыми, сами себя не узнав.

Туда, в эту тьму, и пришло теперь самое время кинуться спасать и просвещать. Но эти пространства были — уже не клочок мостовых, и туда не могло хватить никаких петербургских интеллигентов. Да разве их там ждали? Их там заранее подозревали как «бар». И невозможно так просто кинуться.

Тут, в Петрограде, уже спорили о видах республики — просто демократической, или социальной, или социалистической, — крестьяне ещё неизвестно когда поймут эти споры, ещё не близко ощутят, как они смогут составить четыре пятых Учредительного Собрания (если их не обманут при выборах) и направить Россию, как захотят. А пока, ежедневно и ежечасно, они ждут от революции не политических вольностей, не прав государственного управления, им такое невдомёк, — а только землицы измечтанной, где-то в обилии лежащей, незасеваемой, до сих пор не разделенной. И если революционный Петроград не поспешит с решением, то крестьяне поспешат сами: уже доносятся первые слухи о погроме помещичьих имений. И Россия только горше останется без хлеба. Нужны энергичные действия на местах — поля, засев-незасев, пастбища, инвентарь, лесные заготовки, — кто этим всем распорядится?

К счастью, эсеры, которые были в Петрограде (самые влиятельные, вроде Чернова и Натансона, ещё только где-то катили из эмиграции), как будто отказались от своих прежних крайностей, из поджигателей деревни на погромы перенастроились ждать Учредительного Собрания, и даже опасались самовольной организации деревни: отдельное крестьянское объединение, да ещё всероссийское, может стать опасным: это будет отдельная крестьянская власть в России — и сметёт все партии? Поэтому на народнических переговорах эсеры предлагали теперь не допускать постоянно действующих крестьянских советов, а губернские крестьянские съезды допускать только по партиям, разделяя крестьянскую массу.

Теперь, когда пришла самая острая пора протянуть крестьянству руку, — защитники крестьянства уже обдумывали, как его обойти.

А теперь-то и видно было, как мы все опоздали с организацией крестьянства! Самые невинные благие проекты — дополнить церковные приходы кредитными обществами и кооперацией — опоздали! И волостное земство, протасканное, прополосканное через десяток лет думских прений, — опоздало!

А между тем надо всеми пространствами как раз и не стало никакой власти, какая бы могла защитить права и земельные границы — хотя б до Учредительного, внушить всем: ждать. Всё сдвинется — вот само, прежде всякого Учредительного.

584

Александр Иваныч вернулся в Петроград сильно усталым, даже надломленным. После четырёх дней тяжёлой поездки, и ведь внаклад на сердечный приступ, и воскресенья не было, уже второго подряд, — хотелось бы Гучкову не сразу объявляться в Петрограде, не тащиться в довмин, а тем более на заседание правительства, но понедельник пролежать дома как бы ещё не вернувшись: весь день лежать, набраться сил, удалить мысли, — а с утра во вторник в министерство.