Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И СЕДЬМОЕ МАРТА (стр. 121 из 215)

Очень озабочивали только их болезни. Алексей, слава Богу, перенёс корь легко и без осложнений. Две старших тоже вполне выздоравливали, ещё уши болели. Но Мария, продержавшаяся рядом с матерью самые опасные дни, теперь окунулась в корь едва ли не всех тяжелей: перекинулось и на уши, и дало злокачественную пневмонию. Около неё собирали консилиум (власти разрешили, но — дикая грубость — чтоб и тут при осмотре присутствовали офицер и два солдата), а милый доктор Боткин, добровольно заточившийся, был рядом всегда. Анастасия же — почти поправлялась, вдруг опять заболели уши и тоже воспаление лёгких. Сегодня сделали ей прокол уха.

Пошли, Господи, пошли, Господи, только бы выздороветь всем.

Семья жила вся в левом крыле дворца, выздоравливающая Аня Вырубова и некоторые из оставшейся свиты — в правом. Иногда собирались по вечерам для чтения, для музыки, — тут, в царском крыле, иногда шли навестить Бенкендорфов или то дальнее крыло — и Николай катил Аликс в кресле. И это был немалый путь, через протяжённость дворца! — ещё сколько пространства у них не отняли. Уютно было натопить камин — и в такую сырость сидеть в тепле и укромности. (Правда, жаловался Бенкендорф, что всё меньше выдают дров.)

А ещё была комната во дворце — биллиардная, всегда запертая, ключ у Николая — потому что там висели военные карты.

Кому же теперь они?..

Всё ж — Николай пошёл туда раз и, запершись, был с картами один, — смотрел, смотрел в тоске на корпуса, двинуть которые от него уже не зависело.

Перед картами он привык слышать ровный говорок Алексеева. Вчера сыну разрешили встать из постели — и сегодня отец повёл его сюда. И сам ему объяснял немного.

Теперь пришлось не посетить храмовый праздник Фёдоровского собора. Но к минувшему воскресенью хлопотали отслужить литургию в переносной церкви дворца — чтобы разрешили пропустить священника с дьяконом и четырьмя певчими. Разрешили, но подвергли их строгим формальностям и придиркам на пропуске. Собрались, кто на ногах, — семья, свита, прислуга. Так радостно было, что и в новых обстоятельствах не остались без службы. И молился Николай — за победу русской армии.

И слышал опять в ектенье не своё имя, но: «богохранимую державу Российскую и — благоверное правительство её». И — крестился истово, и — молился за Временное правительство: пошли им, Господи, этого благоверия, пошли им успеха в управлении Россией.

Он всё готов был им простить, он — уже им всё простил, лишь бы они спасли Россию!

Первыми с Аликс приложились к кресту, отдали молча общий поклон собравшимся — и ушли.

После того ночного, неоправданного, злого визита Гучкова к Аликс — никто из членов нового правительства не ехал в Царское, не выказывал намерения свидеться с отречённым государем. Их на то свобода. Они не нуждались ничего перенять, ни о чём советоваться. Но бывший государь был отеснён дебрями непонятности. Что будет с ним и его семьёй? Что будет с верными лицами свиты, давшими добровольно себя заточить — но не навсегда же? Что будет с прислугою и служащими? — их сто восемьдесят человек, иные здесь целыми семьями, у других семьи вовне. И — ещё, ещё. Наконец: что будет с дворцовыми гренадерами, этими седыми ветеранами, изувешанными крестами и медалями за все войны, начиная от крымской? Не выбросят же их теперь на улицу?

Но не только не было ответов на все вопросы, а даже не разрешала цензура отправлять письма Бенкендорфа, касающиеся частного императорского имущества.

Наконец, Николай сам обратился к Коцебу — передать просьбу, чтобы приехал посетить — кто же? — либо князь Львов, либо, очевидно, всё тот же неизбежный Гучков?

А пока внешний мир отвечал императорской чете только — газетами. Газеты проходили свободно. Раньше кроме «Русского инвалида» и «Нового времени» Николай не брал их в руки, он испытывал к ним брезгливость. Но сейчас и он и Аликс с интересом и с болью на каждой странице — смотрели и смотрели эти гадкие газеты, по нескольку разных за число. Странно, и остро, и обидно, и жутко было видеть своё прошлое и настоящее, и само нынешнее общество в этих неожиданных, резких, извращённых боковых лучах. И не газеты крайних революционеров занимались этой травлей — но газеты общества. Общий хор ненависти, глумления, поношения, проклятий — всей царской эпохе, династии и низверженной чете — уже даже не так поражал Николая и Аликс, этим пронизано было всё. Но укол мог прийти с самой неожиданной стороны: вот, читали они, что английский атташе Нокс, столько раз принятый государем не только официально, но за столом, — вот, в субботу посетил казармы 3-го и 4-го лейб-гвардейских стрелковых полков — тут, в Царском Селе, рядом, — и как ни в чём не бывало, как ничто не изменилось, будто государь, союзник Англии, не сидел арестованный в версте от того места. Постеснялся бы...

Что говорят и думают о громовом низвержении династии, о громовых русских событиях за границей — особенно больно и остро затягивало. Приходили, по подписке, иностранные журналы, приносили сейчас и их — но их номера опаздывали, ещё далеко отстояли.

Приносили в газетах и портреты новых министров. Долго и беспристрастно рассматривал их Николай: кому тут можно доверить? кто из них может возглавить Россию, не найденный вовремя им самим?

Из тех же газет узнавали и о своей судьбе: князь Львов открывал биржевому корреспонденту, что удаление династии из пределов России не вызывает сомнения, и всё будет решено в короткое время.

Вот как?..

Сидели с Аликс — грустно. Ближайшим образом это не было долгое путешествие: всего несколько часов поездом до финляндской границы, единственное препятствие — Петроград, если выступят крайние левые партии (грозятся и убить). Ближайшим образом это давало им как будто свободу и независимость, — но подлинные ли? В гостях у Георга — стеснять его перед его левыми, и быть стеснёнными самим, как гостям.

И нельзя жить гостями, надо жить на свои средства. А у нас они теперь потаяли, 20 миллионов ушло на госпитали. А за границей ничего у нас нет, на что нам там жить?

Да и — что значит жить в изгнании отречённой императорской чете? Путешествовать по Европе — как высочайшим особам, давая собой материал для иллюстрированных журналов и быть предметом атаки американских корреспондентов? Страшно этой дешёвой популярности.

Конечно, Аликс хотелось повидать Дармштадт: там умерла её мать, там жила её сестра, Дармштадт ей дорог.

Коцебу, очень доброжелательный и лояльный, посоветовал государыне — написать королеве английской, чтобы та позаботилась о ней и её детях. (Один англичанин брался передать.) Аликс встрепенулась и ответила: «После всего пережитого нами мне не к кому обращаться с мольбами, только к Господу Богу. Английской королеве — мне не о чем писать.»

И потом объясняла своим: «что же писать? Я изранена поведением России, но не могу говорить против неё».

Это — они, английская чета, должны были давно написать первые, хотя бы выказать сочувствие. Выразительно их молчание.

Такая мелочь — упала русская династия...

Николай всегда очень любил своего двоюродного брата Георга, забавлялся внешним сходством с ним. Не так-то он хотел ехать, но обидно, что Георг не отозвался, не посочувствовал. Неужели не мог прислать телеграмму?

Но если и ехать в Англию — то как бы потом, после войны, вернуться в Россию?..

В Крым.

Алексей — так любит Крым. И Крым — так ему полезен.

Но если ехать в Англию — какая грандиозная укладка вещей, страшно подумать!

А вот почему революционные партии так против нашего отъезда: они боятся выдачи каких-то мифических тайн.

От этого предположения у Николая загоралось лицо: эти низкие господа судят сами по себе. Хуже — его не могли оскорбить. Но это — писалось в газетах и внушалось всей России.

Не тайны — но интимную жизнь, но детали жизни государевой четы готовы были вырвать и вынести на базар. Газеты писали, что в Царском Селе будет производиться выемка бумаг государственной важности — для следственной комиссии.

Государственной важности — пусть берут, это теперь — их. Но того, что писалось между собою, что хранилось как воспоминания хрупкие, — нельзя было отдавать толпе. Это угадала Аликс — ещё до возврата Николая — и начала жечь свои дневники, письма. Однако в каминах нарастали кучи бумажной золы, это вызывало подозрения. А с этим надо бы спешить!

Подтолкнул ещё судорожный летучий обыск, устроенный в суматохе по дворцу: пробежали по всем комнатам, ничего толком не глядя, но всюду заглядывая. (Потом Коцебу сказал, из чего был переполох: искали — кто-то донёс — что во дворце работает телеграфная беспроволочная станция.)

И Николай с первого же дня, как работу совершая, стал проглядывать и жечь из личных бумаг такое, что неприятно было бы увидеть в революционных газетах.

И так он наткнулся на письмо генерала Василия Гурко, присланное ему уже после отречения.

Странно, ведь он читал его в Ставке, всего неделю назад, но в тот момент принял — как должное, как обычное в его долгом царствовании выражение верноподданства. Потом сунул в общие бумаги.

Но столько изведал он за минувшую неделю — измен, лжи, притворства, низости — что теперь письмо Гурко засверкало перед государем алмазно: ведь он писал это письмо после отречения, когда всё уже было бесповоротно объявлено. И — писал: что отречение было движимо великодушием! Что память народа — оценит это самопожертвование монарха. (О Господи!) И что Алексей ещё, может быть, вернётся на престол. (О Господи!)

А кончалось — так преданно, так верно,— Николай теперь зарыдал над письмом.

Какие же верные люди были около него, совсем рядом, и уже вся армия была вручена этому неутомимому блестящему отчаянному генералу! — и зачем же было его отставлять — да в самые последние роковые дни — он и был генерал для тех самых дней — и возвращать больного, маловерного Алексеева? — из одного лишь неудобства отказать ему в его посту.