Холодно-горячим исполоснуло поручика Харитонова, он вскинул подбородок.
Толчком к действию.
Но — какому? Уже нельзя ответить примирительно! Уж невозможно искать добрый тон!
Но — что??
И — не первому переступить непоправимую границу.
Как знакомый неотвратимый нарастающий подлёт близкого снаряда — вот, сейчас грохнет! И — ничего нельзя остановить!
Под ногами грозно стучало, унося наискось.
А второй солдат, который ближе стоял — с тупым невыразительным одутловатым низом безбородого лица, — без выражения и без крика, рта не раскрыв, сразу взялся за портупею, за косой ремень, на котором держалась офицерская шашка, — рвануть!
Во вьющуюся секунду Ярослав Харитонов как вывился из тела своего, уже попрощавшись с ним, — всё равно подошло прощаться, уступить нельзя, и что-то случится сейчас невообразимое. Вывился — в жалости к своей несостоявшейся молодой жизни, к этому глупому попаданию, к этому жалкому концу мечтавшегося офицерского пути.
И черноусый, нагнувшийся, не выказывал, чтоб шутку затеяли, — а глядел как разбойник.
Всего-то вот так предстояло ему кончить, сейчас! Кончить, потому что отдать оружия он не мог, и остаться жить после оскорбления — тоже.
Выхватить шашку было негде, разве только подбоднуть черноусого обушком, — но отбиться руками в тесноте от трёх здоровых нельзя — и отступить назад через прихлопнутую дверь опоздано — а ещё можно было выстрелить в одного.
И — не решив, не соображая, — сама проворная правая шмыгнула по боку расстёгивать кобуру.
Молодой — широкая челюсть, уцепясь за портупею двумя лапами, а ещё не рванув, сам себе загораживал и не видел.
А черноусый дядька заметил — и долгой левой перехватил правую Ярослава, вжался пальцами:
— А-а, гадёныш, кусаться?
Это — кто гадёныш, о ком говорилось? — не успевало вместиться в сознание.
Уже не хватало силы и простора — оба локтя упёрлись сзади в стенки — освободить руку при пистолете или спасти шашку, — а тут из дыма насунулся ещё и третий.
Это был сильно широкоплечий шароголовый мрачный боровок, и глазки маленькие, страшней тех обоих.
И от этого, как не от первых двух, понял Ярослав, что пощады ему не будет сейчас: свирепый этот, с кабаньим оскалом, короткими сильными руками — как будто в разведке на языка насунулся вот на немца.
И этот третий закричал яро:
— Стой! Стой!
Уж и без того стоял Харитонов, откачиваться некуда и не хотел. С презрением к этим трём неблагодарным тупым дуракам, растоптавшим всю его веру в русского солдата. Оставалось рук — не отдать шашку, не отдать пистолет, и то уже не хватало.
— Стой! — ещё лютей кричал кабанок. — Стой, не трогай! Это же — наш поручик, это свой!
И, совсем насунувшись Ярославу к лицу, как бить его хотел головой в подбородок, и перекрикивая грохот колёс:
— Ваше благородие! Да ты помнишь меня? Я — Качкин, Аверьян! Мы — из Пруссии выходили вместе!
И — спускаясь обратно в уже покинутое тело своё, возвращаясь жить в чести, Ярослав помягчевшими, послезевшими глазами снова увидел этого увалистого кабанка, короткоухого, как тот показывал над ямой, что копать будто не в силах:
— Качкин, вашвысбродь, по-всякому может! И ничего не докажете.
И его решительное лицо не выражало виноватости.
Ноги огорячились, отмякли, отпадали.
*
* *
Все леса зашаталися...
(из песни)
590
Стать обер-прокурором Святейшего Синода (и показать им всем!) — заносился в мечтах Владимир Львов, когда хаживал, после университета, вольнослушателем в Духовную Академию, — но, конечно, никаких реальных шансов не было у него никогда. Пламенное сердце его, не мирящееся с несправедливостью, клокотало ото всех гнусностей, которые вершились в церкви. Но всё влияние его было — членство, а потом председательство в думской комиссии по церковным делам.
И не ждал он в наступающем году сотрясательного хода событий. Однако у себя в имении в Бугурусланском уезде под этот Новый год с семьёю запели «Боже, царя храни», наливая в таз с водой смесь белого, синего и красного воска ёлочных свечей (жена считала всякое гадание противоцерковным, но под Новый год у них разрешалось), — и вдруг почему-то, необъяснимо, вся вода в тазу сразу окрасилась в красное. Вздрогнули такому предсказанию. Столько крови прольётся?
И вот — пронеслась огненным вихрем великая революция, и новое правительство нуждалось кого-то назначить обер-прокурором — а никого и близко не было, хоть чуть касавшегося церковных дел, — и все взоры обратились на Владимира Львова, приехавшего из Бугуруслана на думскую сессию, вознесло его вмиг и на обер-прокурорство, и в члены правительства, — он благодарил Провидение за такую судьбу.
Ехал ли он теперь в автомобиле или в поезде, отмахивал ли длинными ногами по залам Мариинского или по коридорам Синода, — он так и слушал, как внутренне в нём отстукивало, сердце в груди и кровяными волнами в висках: обер-прокурор-Святей-шего-Синода!!!
Ну, теперь он расчистит это затхлое гнездо! Ну, теперь он пропишет всем идиотам и мерзавцам на митрополичьих и епископских местах!
Уже знал он, что в обществе стали его звать «русский Лютер», и ждали от него великого разгрома церковной рухляди, — и такая необузданность, ой, была в нём, ой, была! (Одна жена умела его сдерживать, но она осталась в Бугуруслане.)
Да, его принцип всегда был — взаимное невмешательство церкви и государства. Но этого надо было добиваться при царе. Это можно будет установить потом, при республике. А теперь, на первое время, надо переустроить Синод, излечить церковь от язв, от удушливой атмосферы, — а потом уже невмешательство.
Но в духе общих принципов революции, на первом же своём заседании Синода 4 марта Львов так и объявил духовным детям: отныне — Синоду полная свобода по делам церкви. Цезарепапизма больше в русской церкви не будет! И предложил тут же вынести из зала символически присутствующее царское кресло. Вынесли.
Сила положения Львова была в том, что все эти старцы полностью растерялись: не только не промямлили ничего в защиту царя, но распространяли отречение оглашением в церквах и поспешно снимали поминания царя из церковных служб. А ведь сколько могло бы быть конфуза и затора Временному правительству, если б иерархи упёрлись. Но Львов пригнул их властной рукою.
А первый, кого ему надо было вышибить, — митрополит петроградский Питирим, был в дни революции даже временно арестован, перетруханный отпущен домой, в Синод не являлся, связи его с Распутиным были известны, — вышибить его не представляло труда. Уволили на покой!
И не спрося Синода, Львов телеграммой вызвал на митрополию в Петроград уфимского епископа Андрея Ухтомского — первейшего умницу, реформиста, который хотел устроить приходскую общественную жизнь, и чтобы сельские батюшки умоляли сельскую интеллигенцию помочь священникам приспособиться к новым революционным формам жизни. Пока же Андрей Ухтомский ехал — во временное управление петроградской кафедрой вступил скромненький гдовский Вениамин, в котором Львов не предвидел сопротивления.
Однако он переоценил свою победу над Синодом. Да был слишком занят на заседаниях правительства, тут решался вопрос ареста царя, царицы, смещения Николая Николаевича, — когда же через несколько дней Львов снова явился в заседание Синода, на этот раз вышибать митрополита московского Макария, — то неожиданно встретил дерзкий бунт иерархов. Синод не только отказался отставлять Макария, но заявил, что желает воспользоваться благами объявленной свободы и отделения от государства и просит обер-прокурора не проявлять свою единоличную волю, а Синод решит сам!
Ах вот как?? 200 лет жили в дружбе с поработителями народа, были рабами бюрократии, 200 лет не вспоминали о свободе выбора, а когда революция им поднесла?.. Что ж они не вспоминали о своей канонике раньше?
— Да неужели у вас такая дерзкая мысль, — загремел на них Львов, — что до Собора вы станете вершителями церковных судеб? Да вы сами не каноничны, император выбирал епископов из трёх кандидатов. Если вы такие совестливые — откажитесь сами от своих мест! В чём гарантия, что вы будете управлять церковью лучше, чем я, Львов? А разве моя власть не от Бога??
Зароптали иерархи, что Церковь никогда не переживала такого давления.
— Так переживёте! — предупредил их обер-прокурор.
Быстро же перехватили святые отцы методы революции! Львов дал волю своему гневу, — а он страшен был в гневе, знал, чёрные брови его метались, как рога у быка. Он быстро им объяснил, что сперва прометёт метлою дочиста, как требуется, — а лишь потом будет у них свободная церковь! Да он всех их разгонит, вот что!
Но иерархи не обратились в бегство, не полегли, а подали — да заранее подготовленное! — коллективное прошение об отставке. И даже самые тихие, как гдовский Вениамин и литовский Тихон, — оказались среди бунтарей, чего Львов никак не ожидал: они были — не заядлые, они были не распутинцы, их никто и не трогал, — чего они?!
Однако тут обрывалось могущество Львова, это он сообразил. Коллективная отставка Синода в такие дни могла бы подорвать и Временное правительство, большую внесла бы сумятицу! Этого Львову не простили бы в самом правительстве: он же знал по тайным заседаниям, как у всех голову ломит, сколько задач.
И тогда он решил святых отцов перехитрить: смягчился, обещал подумать, — а их просил в отставку не подавать.
Он вот что задумал: ринуться в Москву, где как раз проявлялось и сплачивалось прогрессивное духовенство — протоиерей Цветков, священник Востоков, уже создали московский комитет действия духовенства, — ринуться к ним туда и общественно-церковной волной свалить Макария с той стороны.
Сказано — сделано! Перебудораженный, протелеграфировал, предупредил, в субботу выехал в первопрестольную, а в воскресенье, вчера — уже проводил собрание прогрессивного духовенства в покоях епископа можайского Дмитрия, тут были и из мирян известные Кузнецов, Новосёлов, Громогласов, — тут Львов был как бы вполне среди своих, прогрессивной понимающей общественности, и мог говорить откровенно: что призывает их поддержать его в борьбе с Синодом и доказать, что вся полнота власти — в руках Временного правительства. Сам же он от своей твёрдой позиции не отступится ни за что! А также просил их помочь подыскать вместо престарелого безвольного Макария кандидатуру нового митрополита, который будет уставлен не назначением, но избранием, ладно. Уж тут-то ожидал Львов дружности и сплочённости — но епископ дмитровский зачем-то привёз на совещание бывшего епископа владикавказского, уже на покое, проживающего у него в доме. И этот владикавказский внёс не то что диссонанс, но просто сильно расстроил собрание: он с упорством выступил, что прокурорская власть не должна мешаться в дела церковного управления (с каких это пор они такие стойкие стали?), — и даже резко обвинил, что Львов в Петрограде явился в покои митрополита Макария с вооружённой командой, офицером и солдатами, для ареста митрополита.