Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И СЕДЬМОЕ МАРТА (стр. 145 из 215)

Как раз в эти дни Гучков дал санкцию на арест окружения великого князя Бориса Владимировича. Это было и неизбежно: притёк донос из Ставки, и нельзя было не дать ему хода, особенно в дни, когда Совет гремел, что Ставка — гнездо контрреволюции. Такой арест, пятка офицеров, прозвучит сейчас в Ставке как звенящее предупреждение. Что военный министр шутить не будет. Предварительно напугать всех тех, кто думал бы сопротивляться.

Красиво бы — и самого Бориса! Совет бы ликовал. И это было бы даже как бы продолжением давней борьбы Гучкова с великими князьями. Но чтобы быть честным — материала не хватало. Борис — щенок, и безответственный, — но не вредный.

Тем более необходима какая-то суровая мера в дни, когда расслабляется вся военно-судная система. Вчера Гучков упразднил военные трибуналы всюду вне театра военных действий. Полевые суды на фронте решено оставить, но без права смертной казни. То есть глядя вперёд: теперь ни измена, ни бегство с поля сражения уже не будут караться серьёзно. Очень может быть, что не избежать в армии института присяжных — то есть судьями посадить солдат же. От военно-полевой юстиции не оставалось ничего.

Парадоксальность положения была в том, что двигаться к укреплению армии Гучков мог лишь через частичное её ослабление.

Ещё появилась от Совета довольно безумная «Декларация прав солдата», — по безобразию уже опубликованная в газетах — ещё прежде чем поливановская комиссия её рассмотрела, а и рассматривая — пасовала. Но уж эту — Гучков имел решимость не утверждать, или во всяком случае потянуть подольше.

А ещё — присяга. Правительство назначило армии присягать (вероятно зря), а вот все петроградские батальоны отказываются. (Один штаб Корнилова присягнул.) И — что делать?

И с отданием чести Гучков уклонялся день за днём, надеясь, что просветится что-нибудь к лучшему. Однако не просвечивало. В Петрограде никто не отдавал, кроме юнкеров. На всех просторах железных дорог, этапных перевозок — чести не отдавали. Армия уже перестала выглядеть армией. Так стоило ли военному министру ещё упираться?

А тут — кажется, неизбежность, под напором общественного мнения революции, отменять все боевые ордена, из-за их царского или церковного звучания, — и только георгиевский крест, конечно, надо отстоять.

А тут накладывали прошений и запросов от интеллигентов, которые раньше скрывались от военной службы: надо дать им право, не подвергаясь каре, явиться к исполнению службы ныне, наряду с новопризываемыми. И — неужели же им в этом можно отказать при торжестве революции?

А на возврат дезертиров-солдат придётся положить долгий срок, месяца два, иначе и не вернутся, кто уехал далеко в деревню.

А заводы и мастерские Главного Артиллерийского Управления требовали себе теперь тоже 8-часового рабочего дня — и как же в сегодняшней обстановке стать поперек рабочего прогресса?

22 депутата Государственной Думы, крестьяне, обращались к Гучкову с просьбой — увеличить выплаты солдатским семьям: 3 рубля 20 копеек в месяц по сегодняшней дороговизне ничто. И не отпускают казённых дров.

И придётся добавлять.

А тут подкладывали подписать увольнение великого князя Михаила Александровича с генерал-инспектора кавалерии и председателя георгиевского комитета.

Телеграмму от суматошного истеричного Пуришкевича, уже не знающего, как выслужиться перед новым строем, как заказаться своим: что он лично раздал на фронте полмиллиона воззваний Временного правительства и 20 тысяч «приказов №3» (совместных Гучкова с Советом). Заверял, что настроение в армии внушает уверенность. Зато писал, накопления немцев — лихорадочны, и зловещий признак — молчание их артиллерии. Старый шут, позабывший вовремя сойти со сцены. После убийства Распутина мог бы уже и перестать трястись на виду у всех.

А тут — ожидал самим Гучковым вызванный из далёкого Карса комендант его, а прежде — комендант Ивангородской крепости, талантливый военный инженер Шварц, которого, несмотря на его немецкую фамилию, рисковал теперь Гучков назначить начальником своего Военно-технического управления.

Так минутами — Карс! Ивангород! — толкало сознание огромности, обширности всей этой трёхлетней войны, этой Армии, навалившейся теперь на Гучкова и ожидающей от него — всего.

Но уже докладывали, что прибыла и дожидается депутация Черноморского флота. Фронтовых депутаций разных, уж он привык, приезжало теперь каждый день по две-по три. Однако сегодняшняя делегация была исключительная — и Гучков, глотнув кофе и подтянувшись, вышел к ней в залик.

Чернело от формы. Стояло 30 молодцов — больше матросы, но и солдаты и штатских немного (выяснилось: рабочие). Среди моряков был капитан 1-го ранга, но Гучков благоразумно удержался подойти пожать ему руку: невозможно было теперь отличить его и возвысить, а жать руки всем подряд — Гучков брезговал, это выверт Керенского. И действительно, главным в депутации оказался не каперанг, а солдат молодой, кажется нестроевой части, Зорохович, — с живыми глазами, ещё гражданскими манерами (так и показался ряженым) и очень свободным языком. Нисколько не робея от обстановки, от министра, от солдат (он назвался председателем Центрального комитета Черноморского флота), чуть шагнул вперёд и залпом произнёс речь. И — целиком положительную. Он заверял, что боевая мощь флота не понизилась ни на йоту (так и сказал), флот и гарнизоны объединены желанием войны до победного конца, достойного великой нации (так и сказал). А поэтому они, черноморцы, приехали требовать от тыла неослабной работы на оборону, а Временному правительству окажут всемерную поддержку вплоть до Учредительного Собрания. А министра просил прислушиваться ко мнению севастопольцев.

Как посвежело. Гучков воодушевился:

— Старая власть по своей неспособности и равнодушию вела Россию к гибели. Теперь великая помеха убрана с народного пути. Жалкий сор, оставшийся на месте былого величия. Временное правительство выметет начисто. Не скрою: каждому из нас предстоит тяжёлая работа, но её нам облегчит глубокий государственный инстинкт, вложенный в душу народа.

Только — есть ли он в народе? Смотрел, смотрел по глазам. И простодушные, и старательные, и любопытные. Больше — на Зороховича, с надеждой.

— Вы знаете, как наш прошлый режим был связан с немцем. — (Уж так прямо не думал Гучков, но так было доступнее народу.) — На наш переворот враг отозвался сосредоточением дивизий, угрозой столице...

И дальше — о свободе, о победе, о единстве, — уже привыкал язык перемалывать.

— Я стал министром — и в моих руках большая лопата, которой я выгребу всё, что себя запятнало. Но помните, господа... — может быть, надо было «товарищи» сказать? не выговаривалось, — что ошибки возможны везде. Может быть, допущу ошибку и я, — но я не задумаюсь над её исправлением.

Вернулся к своим занятиям приподнятый. Корреспондентам отвечать: никаких оснований для пессимизма, настроение в войсках благоприятное, и вера в победу окрепла.

А всего-то, после великих обещаний, подкладывал ему заместитель проект демократической реорганизации военно-учебных заведений: не могли ж они остаться прежними для новой русской армии! Во-первых, принимаются в них евреи. Во-вторых, менять воспитательный состав. Но уже и не хватало толковых чинов для возглавления, — и не оставалось назначить сюда никого другого как директора военно-педагогического музея.

И: остановить трудовую мобилизацию среднеазиатских инородцев, чтобы не возникли новые волнения.

А затем пришёл Ободовский. Гучков любил этого неоценимого инженера, постоянную живость его сочувствия к военным делам, принимал его вне очереди среди военных и даже своих сотрудников.

Но вот — и он хлопотал: для технических артиллерийских заведений подписать 8-часовой день при прежнем заработке и возможности сверхурочных. И — выплатить за все революционные дни. И заводские комитеты.

Встретились молча глазами.

— Но разве это будет работа? — сказал Гучков.

— Ничего не поделать, — вздохнул Ободовский. — Всюду так. А иначе будет хуже.

Вздохнул и Гучков. Перешёл поприятнее.

— Ну как в поливановской комиссии?

Ободовский был там вне всех личных натяжений, напряжений и соперничества, наиболее беспристрастен.

— Да может, вы меня оттуда исключите? — хмурился. — Нелепо я там выгляжу, единственный штатский.

— Да за это я больше всего вас там и ценю, Пётр Акимыч.

Брови Ободовского под русо-седеющим бобриком головы иронически передёрнулись. Он не улыбнулся, но искринка юмора прошла в глазах:

— Я думаю, им недостаёт военной косточки.

— Ах вот как! — засмеялся Гучков. Повысилось у него настроение после черноморцев. — И в чём же?

— Перед Советом. Уж очень заискивают. Уж очень спрашивают разрешения и выкладывают им все материалы. И каждое только мнение, высказанное на комиссии, попадает в газеты и разносится во все казармы и окопы. И солдатами воспринимается как уже реальность. Что ж это будет?

— Да, это чёрт знает что! Подкрутите их.

Тут Гучков вдруг решился: ни у одного генерала не спрашивал, а у Ободовского первого и спросить.

— Скажите мне, Пётр Акимович, совершенно entre nous: а что вы думаете о генерале Алексееве? Можно его назначить Верховным?

Брови Ободовского застыли асимметрично. Сжатые губы прокачались в раздумьи.

— Вот, — решился Гучков, достал ему из стола папку с последним унылым письмом Алексеева о развале и слабости армии. Ни от одной фронтовой делегации не веяло подобным. — Прочтите.

Ободовский не удивился. Отсел в комнате тут же, быстро прочёл, вернул.

— Ну что?

Пожал нервными плечами. Но ответил без всякого колебания:

— В настоящее время — не годится он в Главнокомандующие.

Гучков мысленно поставил в графе Алексеева второй минус, первый был свой.

Ободовский ни минуты не задерживался дольше дел. Вот уже всё кончил, и: