И Муранов брови нахмурил, усы длинные расставил, выражение дурашливое.
До сих пор, нажимал Шляпников, «долой войну», дай землю и 8-часовой день были три кита нашей пропаганды. Да мы вот на днях издали, распустили брошюру «Кому нужна война» (сашенькину), 200 тысяч экземпляров. И что ж теперь — отказываться от самих себя? На чём же мы плывём? Не достойно революционного социал-демократа повторять оборонческие кивки на немцев — мол, пусть они теперь делают революцию, а если у них нет мужества свергать Вильгельма — то мы пока законно обороняемся. «Давить на Временное правительство» это не ахти какой выход, с этим и все соглашатели согласны, но это близоруко. Давите, давите, а правительству важно только, чтоб армия ему подчинялась и шла бы в бой. Для обмана простачков они какие угодно заявления сделают и от завоеваний откажутся, лишь бы каждый солдат оставался на своём посту, как и призывает товарищ Каменев. Значит, «долой войну» по Каменеву бессодержательно, а содержательно — подкреплять собой спину буржуазии?
До сих пор Шляпников нёс одним дыханием, сильно разгорячился. Но на этой «содержательности» Каменев ему сразу тихим голосом и подставил:
— А что же именно содержательного вы нам предлагаете? Как же содержательно понять вашу тактику?
— А то, что недостаточен переход власти в руки либерально-монархической буржуазии. Она должна переходить к пролетариату.
— Нет, но насчёт войны, — глаза Каменева сжимались, будто он готовился рассмеяться. — Бросай окопы, и пусть туда немец заходит? Бросай винтовку, и пусть он её подбирает?
— Нет, такой глупости мы не предлагаем! — обошёл Шляпников. — Это обывательские сплетни. Это так «Правду» поносят.
— А — что же? Содержательно — что же? — щурился Каменев.
Чёрт его знает, это действительно было ещё не продумано, не известно, что именно делать. Да ведь и обстановка небывалая. Постепенно нащупается. Не мог он сейчас точно сказать, но чутьём трезвого человека чувствовал, что лозунг — самый сильный, он будоражит солдатское сознание и облегчает агитацию. Что призвать не воевать — это сильней, чем призвать воевать.
— А — вступать с немецкими солдатами в беседы, разъяснять им мировую революционную обстановку. Чтоб они против войны повели борьбу снизу. В общем, объяснять, что мы братья.
— А на каком языке объяснять? — Каменев ехидно.
— Ну, найдётся кто-нибудь. У австрийцев — и славяне, по-нашему понимают.
— А если он в беседу не вступит? — спросил угрюмо бровастый Муранов. — А если он нашего штыком в живот?
Да уж кто из них в переделках бывал больше Шляпникова, вам бы так, господа думские лидеры.
— Так надо с умом. Сперва перекрикнуться. А как — вы предлагаете содержательно? Что вот Манифест опубликовали — так он по воздуху к немецким солдатам перелетит? На немецкую революцию надеяться — так надо ж и нам не воевать. А что вы предлагаете практического?
Теперь Каменеву что-то приходилось ответить:
— Переговоры социалистических верхов.
— Так это само собой, никто вам не мешает. А братание в траншеях — само. Тогда и верхушки будут переговариваться поживей.
Тут — и Хахарев и Шутко тоже голосов поддали. И Шмидт косой помычал. (По Временному правительству в ПК колебались, но против войны — дружней.)
А Сталин сидел в сторонке тихо, благоразумно, папиросы искуривал. Да он — не вредный, он даже, может, — и не против. Из троих он меньше всех был замешан в правдинском перевороте, и у Шляпникова не было к нему упрёка.
Каменев только что не смеялся открыто. Он понял, что Шляпников сам не понимает, что такое «долой войну», и не может предложить разумного способа поведения. А Шляпников горячился, всем чутьём ловя, что поведение такое есть, только не мог он его, действительно, назвать точными словами. Шутко и Хахарев вступили в обсуждение, какие могут быть на фронте случаи. Залуцкий высказывался как бы в рассеянности. Молотов ни мычал, ни телился.
Бурно было, покрикивали, призывали к порядку. Во всё обсуждение мешался ещё Лурье как свежий человек из Европы и всё может рассказать про обстановку в Германии. Слушали его, но не вытекало ясно: так будет в Германии революция или нет, И опять спорили: что делать нашему солдату на фронте?
Горячились, только не Каменев. Он выслушивал с запрокинутой головой, через пенсне, и всё как старое, ничего нового:
— Что мировую войну может кончить только мировая пролетарская революция — это большевизм всегда утверждал, это так. Но пока её нет — мы против дезорганизации военных сил революции.
— А так вы её никогда и не дождётесь! — кричал Шляпников.
Спорили с ним люди безо всякой практической хватки, безо всякого подпольного опыта. Он же — глубоко знал, что говорит — дело, он сам бы сейчас в окопе не растерялся, но доказать этому интеллигенту не мог. Конечно, в социалистических книгах такие случаи не предусматривались.
— Да, — в потеху кланялся он Каменеву, — мы не знатоки. Мы не знаем! Укажите нам такую форму борьбы, которая не дезорганизовала бы армию. А вы не указываете, но предлагаете — вообще не бороться.
— От вашей борьбы, — указывал Каменев, — только травят «Правду».
— Ну и что ж?! Травля на «Правду» нам вполне годится. Мы эту травлю хорошо используем для укрепления нашей партии в рабочих кварталах. По сравнению с меньшевиками. Собираем резолюции в защиту «Правды»! А сейчас добились от Исполкома, что и милиция будет защищать продажу «Правды». А ещё на «Русскую волю» в суд подадим, поручили Козловскому и Соколову. А свёртывать наше политическое знамя мы не можем! Буржуазия оправится от февральских дней и перейдёт в контрнаступление на пролетариат! А вы предлагаете их тем временем поддерживать!
Спор разгорался шумно, но и весело. Весело было Шляпникову, что ни в чём он не побит, а на всё находит ответ не худший.
В подобных случаях, при таком неразумном упорстве противника, Ленин всегда бесстрашно шёл на раскол! Но Шляпников не мог взять на себя раскола: не имел права допустить его в таком слабом положении партии.
И первый призвал:
— Где же, товарищи, наша большевицкая дисциплина?
Напоминание подействовало. Что они знали все крепко: что именно дисциплиной они выделялись изо всех партий. Не избежать было и сейчас, в этой комнате, найти общее решение.
Тем более, что Муранов что-то потерял спесь, почти уже и не спорил.
А Сталин — и с начала не спорил.
А Политикус и Кривобоков охотно кинулись заглаживать.
И Каменев, поняв, что остаётся в меньшинстве, согласился впредь на умеренно-революционную позицию.
Зато надо было и Шляпникову согласиться, что все трое они остаются в редакции.
Уже к полуночи на том поладили — и тут допустили Лурье с его жалобой на Петроградское телеграфное агентство, что оно скрывает размах нашей революции от Европы.
Постановили дружно: написать разоблачительную статью и поддержать реквизицию агентства Советом депутатов.
Туда ему, так ему.
Уже и к полночи — а стояли ещё два предложения о слиянии: с межрайонщиками и с меньшевиками-интернационалистами.
Межрайонщики — ребята боевые, вполне наши, и Шляпников был — за. Но теперь новоприбывшие своим правым курсом будут этому слиянию мешать. Межрайонщики и не захотят, пожалуй.
А насчёт меков-интернационалистов — так надо погодить. Угар объединенчества — тоже ни к чему. (Это ещё добавится двадцать таких Каменевых — все заумные, шаткие, небоевые.)
Но по позднему часу решили перенести обсуждение на пятницу или на субботу.
Вышли — трамваи давно не ходят, блюдут свой 8-часовой день. А автомобиля тоже нет ни одного. У Шляпникова, как У члена Исполкома и выборгского комиссара, был — но он одолжил его вчера товарищам из ПК.
Так и расходились в разные стороны, под ясным, но уже и не морозным небом, по опустевшему пустынному городу. Пошёл Шляпников ночевать на Выборгскую.
Что изменилось в городе? Не то чтобы света меньше — да и меньше (часть фонарей разбита, часть окон плотно зашторена), но безлюдней. Автомобили если проносятся — то без прежнего шика, а по будним революционным делам. И шикарные санки не носятся, ни фаэтоны не плывут с обеспеченной самоуверенной публикой — подпугнули буржуазию, подобралась. Да всех лишних прохожих раней с улицы сметает — боятся встреч, раздёва, кражи.
Только члену ЦК, БЦК и ИК Саньке Шляпникову нечего беречь, нечего опасаться, а при случае так и двинуть наладчика прямо в физию. Пришла революция, свалили царя, победили, — а шёл Шляпников в том же неподбитом пальтишке, в тех же ботинках и галошах, в которых таскался прошлой осенью по ночным улицам и пустырям, только тогда он смекал, нет ли слежки, да сейчас не подъедешь за 8 копеек на трамвае, а надо шагать да шагать, опять отмерять наискосок по пустырям питерские волчьи тропы.
Да хоть в груди уляжется, разойдётся, а то ведь не заснёшь. Пекли его эти разговоры, непонятливость, несогласность или невозможность доказать. Да что ж от Ленина до сих пор ни строчки? Хоть бы он им доказал!
Весь вечер не мог Шляпников ещё понять: чем ему так неприятен был суетливо-суёмый Лурье — ничего вредного он не говорил, а скорее в пользу. Но весь вечер мешал, как заноза, а мысли не собрались понять.
И только на пустыре, на бугре, где перед ним раскрылось небо, уже заходящая предполная багровая луна да крупные звёзды, отникающие от её засвета, — тут он понял: Лурье приехал из Копенгагена, добрался, ничего.
А Сашенька была в Христиании, ближе. И не ехала.
И тоска-тоска потянула, хоть завой!
Как же могла не спешить?! Что же с ней?
Да уж хоть не на любовь, хоть на революцию, — как же не поспешить?
617
Поздно вечером, уже Таврический опустел, Ободовский усадил в автомобиль четверых полковников — Половцова, Якубовича, Туманова и Энгельгардта — и повёз их в министерство юстиции на Екатерининскую.
Энгельгардта можно было вполне не везти: мундир он надел во вторую революционную ночь, на минуту ему показалось, что он — во главе революции, издал несколько громких приказов и до сих пор жил ими, ещё не поняв, что оттёрт в ничтожество. И какие ценные военные советы и соображения мог он произнести перед Керенским? Просто смех.