ШЕСТНАДЦАТОЕ МАРТА
ЧЕТВЕРГ
618
Это Саша все недели бескорыстно делал только революцию. Это он — мучился, к кому примкнуть, с кем соединиться, за кем идти, вот возвращался в социал-демократию, и теперь вместе с Рыссом носился с объединением её ветвей. А обыватели тем временем вернулись к своей обычной жизни, понимая и новую эпоху вполне по-старому, и опять у них вечерами играли граммофоны. И проходя по лестнице мимо двери второго этажа, чуть не каждый раз слышал Саша на площадке:
Что ты — одна всю жизнь.
Что ты — одна любовь,
Что нет любви другой.
И выберут же пластинку. Эта песенка прохватывала Сашу на прострел, и даже до обиды: точно как про него. С какой непонятной узостью, с каким отчаянным постоянством, почему он так привязался к одной, к одной, которую и видел мало, и отдалилась она, отчуждилась, — а Сашу растравно тянуло всё только к ней, а не к каким другим, кто с пониманием, ясным взглядом, ясной речью. Сам Саша был ясен, прям, отчётлив, и всё замудро-запутанное его обычно отталкивало, — и только одна Еленька, с её смутностью, нечёткостью, привлекала необоримо. И Саша отсечь не мог, и хуже того — не хотел.
Врезалось, как она сказала ему последний раз, на своих именинах: «Я — плохая! так и знай: я могу изменять!» На что ещё надеяться, если девушка сама о себе так говорит?
А тянуло, тянуло, всё равно.
Минувшие дни он настойчиво звонил ей по телефону, требуя встретиться: теперь спохватился и понимал, что за эти недели мог и совсем её упустить. Но знал он свою прямоту и силу: как повилика, как горох не могут расти сами, но должны обвиваться на твёрдом стебле, — так и Еленька, сама того не понимая, нуждалась в нём, чтобы выжить, определиться, да ещё в такое шаткое революционное время. Пусть не понимала она, но Саша понимал за двоих, до чего они друг другу нужны!
Он телефоном искал её с воскресного вечера, как загляделся на покорность Вероники Матвею. Он хотел её видеть тогда же немедленно, — в понедельник? во вторник? — но два вечера подряд не заставал её звонком, потом застал днём, предлагал прийти к ней в этот же вечер — она сказала, что занята. И, сколько можно по телефону угадать тон, — никакой обрадованности не отозвалось в её голосе, не соскучилась.
Но Саша не дал движения гордости, не покинул трубку, а настаивал и даже просился на свидание: только увидеть её нужно, лицом к лицу, а там напорным убеждением он её оборет! Чего в ней нет — это стойкости постоянства.
А она всё отказывалась. Да неужели все вечера заняты? Все вечера. Но тогда днём, ведь курсов нет сейчас. (От Вероники знал, что Еленька не мелькает и на курсовых сходках.)
Нет, оттягивала. Нет. Потом. Неделькой позже.
А сегодня проснулся — и толкнуло: да просто пойти вот сейчас, утром, не звоня, не предупреждая! Врасплох только её и застать. Иначе он не добьётся.
Вскочив от постельной неги, завтракая, собираясь, волнуясь, — испытывал и решимость.
Все эти месяцы, с ноября, он ошибался, что видел её урывками, откладывал на течение времени. Так — её не удержать. Её надо брать штурмом.
И немудряще, просто — жениться на ней. А почему нет? Свобода личная ему не нужна ни для кого другой, свою свободу — сладко отдать Еленьке. И тогда остальная его свобода наилучше пойдёт на дело. Но — чтоб Ёлочку иметь под рукой. Бойцовских качеств она ему не придаст — но бойцовских качеств у него и своих отбавляй. Скорей, она будет его заволакивать, отволакивать — но этого и хотелось, как лучшей в мире игры. Как тёмной влаги к ясному дню. Нет, хорошо ему будет с ней, хорошо! Не зря он так пригляделся к ней, с первого же раза, хотя всегда казалось своим, что она ему не пара.
Шёл к ней — и зашёл в цветочный магазин. Этого вида торговли революция не прервала, и толпа не громила этих магазинов, и цветы откуда-то всё время поступали. Социал-демократу, да даже и офицеру-республиканцу сейчас идти с букетом цветов было смешно — но тут уже недалеко. А именно с цветами, он чувствовал, нужно сейчас. Насобрали ему каких-то в хороший букет, с перевесом красного.
Да, ему приятно было так: войти — и рассыпать эти цветы у её ног, если б, опять же, не смешно.
Превосходство силы, энергии давало ему такую возможность: быть с Еленькой нежным, и даже поклоняться.
Кроме ликониной матери и ещё какие-то родственники с ними жили, но приходящие молодые люди почти не видели взрослых. Сейчас — прислуга, уже введя Сашу в промежуточную комнату, при нём постучала к Ликоне в дверь.
И Еленька появилась на пороге — в платьи, не по-утреннему праздничном, и сама — сияющая, даже воспалённая от сияния.
Саша — вздрогнул, не ожидав такой встречи.
И тут же понял: да это — не к нему?
Её взгляд был готовно уставлен — но это пока она не осознала его появления.
А вот — поняла.
И шагнула вперёд. В этой просторной комнате она уже как-то принимала его — но как раз сейчас тут закатан был ковёр, мылся пол.
Ликоня повела головой, как лошадка по несвободе, — и отступила. И головой пригласила войти в свою комнату. Ещё не сказала слова никакого — ни радости, ни упрёка, зачем же он так внезапно, и утром.
В ней так много было сейчас необычного, Саша не успевал всего охватить: что же? Изумлённая? — но и отсутствующая. Глаза — как воспалённые от бессонницы, но ничуть не утомлённый вид. А одета, хотя утро, в прекрасное вечернее платье — узкое, алое, но с синим пробрызгом или отливом. Почему? Примеряла?
Саша забирал её глазами, и не пытаясь скрывать восхищение. Это не только была — та, к кому он шёл, но и выше! и прекрасней! Как она изменилась за эти две недели! — вдвое? втрое? Покрасивела? — это мало сказать. Лицом её завладевало победное шествие красоты.
Не шествие — нашествие! Поселилось — и нескоро уйдёт.
Он подал ей букет — не галантно, не гостинно, а двумя руками, выбросив их вперёд — молодо-дружески, восхищённо.
И — выиграл. Не могла ж она просто так бросить букет: надо обрезать, в вазу поставить, или прислуга сделает. Но — вышла.
А он — остался в её комнате один. Оглядывался во все стороны, стоя.
Ощущение было, как если б он обеими руками погрузился в саму Ликоню — под локти её, или под рукава, или под локоны чёрные на плечах. Не только дразнящий запах этой комнаты — духи и ещё что-то, но разбросанные, разложенные, застигнутые как они есть предметы и приметы её жизни, на стене в овале силуэт чёрной тушью, ещё декорации театральных спектаклей — фу-у, голова закруживалась, пока он поворачивался в полный круг, — до чего ж этот мир явился ему необходим, желанен — и почему? Такой инородный — а захватил бы его и весь в один загрёб вместе с Еленькой.
Хотя понимал он, понимал, что ему и всегда, а особенно в нынешней роли, — никак не шло бы таскаться с ней по каким-нибудь «Бродячим собакам», приютам, притонам взъерошенной театральщины.
Вошла, неся букет уже в вазе. Как тяжёлое, как через усилие. Поставила на столик.
Она не только, кажется, не сказала ему ещё ни слова? но и голову несла как-то мимо, но и полными глазами не посмотрела прямо, кроме того первого взгляда на пороге, непонимающего. Бывала она равнодушной, полувнимательной, насмешливой, — но, кажется, никогда такой чужой.
А он — никогда ещё не был так остро прохвачен ею, пронят, окружён, никогда так не желал её! И ещё будоражило это вечернее платье поутру. Шла она на дневной спектакль? — так будни.
— Ты куда-нибудь уходишь? Генеральная репетиция? — спросил он, имея в виду как тогда с «Маскарадом».
Но этот вопрос и заставил её поднять полный взгляд к нему в глаза. Мгновение смотрела прямо-прямо, как он и хотел. Не только глаза её, тёмно-темно ореховые, без близкого понятного поверхностного выражения, сосредоточенные в себе, — а и ресницы как будто сгустились, маленький рот не был детско-подушечным, как всегда, а будто развился.
Провела одним плечом беспонятливо:
— Репетиция?
А поняв — удивлённо и как бы с гордостью:
— Нет.
Не понял тона. Разве это уже её не увлекает?
— Но не на курсы же? — почему-то возразил, бессмысленно.
— На курсы? — вовсе удивилась она. И верхняя губа её, вот чудо, удлинённая, — повелась как-то вбок, не с сожалением, но... — Так их же нет теперь.
— Ну как, — обиделся он за революцию, но механически. — Сходки. Общественная работа. Вероника, многие ходят.
Она колебнула бровями, как не веря. Колебнула плечом. И как о потерянном:
— Да нет, уж какие теперь курсы.
Трёх недель не прошло от вечера её именин — и как изменилась! Конечно, и Саша изменился, и все, исторически прошла эпоха, но...
— Ты — очень изменилась! — выговорил ей своё удивление, но и восхищение.
— Ты — тоже, — провела она взглядом.
А! Всё же — видит. Заметила. Хотел бы услышать, что — изменился к лучшему, боевому. Но Еленька какая-то невнятная была: посмотрела, сказала — внятно, а тут же — уколебнулась головой, ушла взглядом.
Они всё стояли.
Села на маленький стул без спинки, взяла от туалета. Ему указала на кресло:
— Садись.
В том тоне, что: раз уж пришёл.
Он сел и теперь уже не мог смотреть во все стороны, а определился его обзор так: сама Еленька (спиной к окну, уже в глаза её не вглядишься), проход к окну — а по другую сторону её кровать. Под оливковым покрывалом.
Когда он шёл сюда, он думал: для разгону будет ей рассказывать. Во скольком ярком, необычном он участвовал за эти две недели, она наверняка ничего такого не представляет. А этим рассказом и дать ей почувствовать, что он — герой наставшего времени, из тех, кто и дальше поведёт. Это — должна она ощутить.
Но так не в лад, в случайностях пошла сразу встреча, короткими недоумениями, так видимо он пришёл некстати.
Да Ликоня всё ещё казалась невменяемой, отсутствующей. Такого приёма он не ждал.
И это вечернее платье с раннего утра...
— Так ты, всё-таки, идёшь куда-нибудь?
— Нет, — тихо.
А он, не дождавшись «нет», ещё разогнался:
— Я тебя задерживаю?
— Н-нет, — не так уверенно.
Но уж как ни пришёл, а уйти он не мог без серьёзного. Надо было всё равно — говорить. А говорить — Саша умел только напрямую, не хитря.