Загудели батарейцы: про что дело идёт? хотим знать. У Зюньзи появилась в руках какая-то бумажка.
Но уже не слушали его, а запросили своего капитана:
— Ваш высбродь!.. То ись, господин капитан. Объяснить вы нам по-простому: о чём дело идёт?
Капитана Клементьева любили: имел он сочувствие к батарейцам, и никогда никого попусту не распекал.
Со своей манерой молча похаживать-посматривать, он и сейчас присмотрелся — встал — перешёл к столику ближе, но не касался его, и не искал положения рук, улривычного военного они всегда хорошо висят.
— Да что ж, ребята, — заговорил негромко, но всё было слышно. — Тут дело такое. Старый порядок — кончился. А нам — жить нужно.
И остановился. Да кажется, всё главное и сказал. Поняли.
Гулай подумал: и правда. Какой бы там космический аспект революция ни имела — а нам жить нужно.
— Вот и приходится новый порядок заводить, — так же сдержанно и печально объяснял капитан. — И новый порядок придумал, в помощь командиру и в вашу защиту, — батарейные комитеты. Вот вам и нужно в этот комитет выбрать трёх человек. И всё.
— Так это — ещё новое начальство будет? — закричали, смекнули сразу. — А фейерверкера на что?
Один телефонист громко крикнул за комитет. Ему:
— Заткнись, проволочная катушка!
Переругивались.
Приезжий прапорщик бесполезно стучал карандашиком по столу.
Капитан надумал ещё сказать. Замолчали.
— Батарейный комитет будет заведывать всеми батарейными делами, кроме боевого и строевого. Дел таких немало. Например, кому идти в наряд, на кухню или к лошадям. Кому обмундирование дать, кому не дать, — комитет и решит.
— Ого-о-о! — закричали.
— Не-е-е! Лучше нехай фельдфебель! Он приобычен, рука наторена.
— Не, вашескро... господин капитан! — кричали возмущённо. — Подпусти кого к обмундировке — так на себя напялит и ещё в запас возьмёт.
— А выбирайте таких, что не возьмут, — пожал плечами Клементьев и ушёл на свою табуретку.
Дело перешло опять к Зюньзе. А бумажка в его руках оказалась списком кандидатов — кто, когда, где успел её написать и ему подсунуть?
Прочёл старшего орудийного фейерверкера.
— Ничаво, — отозвался смиряющий голос. — Повертит тебя строго, но что требуется — отпустит.
— Да погрозится, что морду набьёт, коли чистым ходить не будешь.
Уж этот — раздавал, ничего.
— Старший фейерверкер Теличенко.
— Энтот себе лучшенькое отложит!
— Возле воды ходить, да не замочиться?
— Пущай, ничего, подходящий.
Так так и выходил фейерверкский комитет, удивился Гулай. Не мытьём так катаньем.
Нет, третьим Зюньзя прочёл, не ведая, что это его обидчик:
— Бомбардир Прищенко.
Тот и сам не ожидал — вздрогнул.
Сразу несколько недовольных голосов:
— Ишь, гад, куда нацелил!
— У его штаны аль подштанники запроси, так он с тебя до пуза всё сымет, на солнце посветит, и ещё ругнёт — поноси.
— Так значит, не подходит? — спросил Зюньзя.
Но и спорить оказались ленивы — кого ещё искать? Да и досуга нет.
— Почему не подходит? Пущай и ён будет, как прыщ на ж...
Других мнений не было.
Прищенко сидел красный от волнения.
Чёрный длинный Хомутов вскочил, прислушался:
— А никак, ребята, кухня ходу даёт? Как раз своечасно!
— Так позвольте, товарищи, — уже неуверенно и брезгливо заявил Зюньзя. — Надо голосовать, сколько за, сколько против, надо в протокол...
— Да пиши, пиши энтих, что выкликнул!
С поворота дороги показалась и сама кухня с завёрнутым дымком.
Побежали за котелками.
627
Ушли в землянки офицеры. Разошлись по делам старшие фейерверкеры. Фельдфебеля и с утра на батарее не было. Ушли ездовые к себе на передки — а у номеров что-то не улягалось: расщекотили их, задели — и теперь не могли они сразу к старому смириться, а разгулялись: чего бы такое поделать?
А погода — тучная, мерклая, «пузырей» немец не подымает.
— Хоть бы пострелять, что ли? — кто-то вздохнул.
— Тю на тебя! — цыкнули, — оглузденел? Нам чичас немца никак затрагивать нельзя. Перекрестись, что он не трогает! Что тебе в боку застряло?
Стали вспоминать, когда последний раз стреляли, — да уж назад тому недели три? Да погодите, братцы, это не когда наш ероплан пузырь немецкий поджёг? (Повалил дым буро-волчистый, и пожалели ребята наблюдателев, какие с пузыря в трубу глядели: люди они тож, а спалятся как мухи в таком огне. Да пущай, мол, и жарятся как вьюны на сковородке, на то война. Или вниз сигают. А как сиганёшь? — по верёвке? так промеж ног усе сдерёшь, бабе удовольствия останется немного. Так у них зонты огромадные сделаны, прыгать.)
Расходились ребята, как праздник неоконченный, лишь затравленный, — нет, что бы поделать? А ни в чём карахтеру не разгуляться. И кто-то тут и догадайся:
— Так, братцы, теперя комитет у нас есть — а зачем? Пущай не зря подмётки дерут. Пущай составляют список всякому довольствию, какое нам требовается.
— А чего требовается? — Евграфов передразнил. Он за эту неделю уже наметался, нанюхался: — Нам требовается — по домам. И всё тут!
— Как это — по домам? — строго окликнул пожилой правильный, и шрам его под глазом надулся, покраснел. — А Россию — чего? — прос...?
— Усю не заберуть! — отгукнули ему. — Нам чего-ни-то оставят!
— Это — гак, братва. Нам — замирение требуется. И тут батарейный комитет не пособит.
— Замирение — не за первым холмом. А вот насчёт вещичек. Ведь обносились.
У Хомутова и локоть куфайки протёрт.
— Давай! Пусть комитет пишет, заготовляет. А на чо выбрали?
Однако и старший наводчик и старший телефонист ушли, да их потревожить нельзя, уважают.
А попался Прищенко, рожа рябоватая. Потянули его, потолкали: пиши! Да де ж писать? Да всё за тот же столик колченогий, пока с неба ни дождя ни крупы не сыплет. А на чём же писать? А от собрания листик чистый остался, иде он?
Нашли на снегу. По толстоте никому на курево не сгодился, однако смят.
— Ничего, поразгладим.
Прищенко от комитетского звания не отказался. Сел на табуретку и вывел химическим карандашом, вслух повторяя:
— Наши требования.
Номера обстали вокруг, обсели на табуретках и корточках, а кто стол ненароком качнёт — того в три глотки матом.
— Так, значит. Что пишем?
— Конешня, перво-наперво пиши обмундированию, верхнюю и споднюю, шобы всю сменили на новую.
— А старо, чинено, шоб не сдавать, а нам про запас оставить.
— И как же ты всё это потаскаешь? В мешок не влезет.
— Обозу добавить.
— Не, ребята! Первое делу всему — обутка, без обутки нисколько не протопаешь. Пиши первое: выдать всем к весне новые сапоги.
— Не-к, во что, во что пиши: замест ватников — всем полушубки!
— Да на кой тебе к лешему полушубки, коли весна?
— А зачем котелок за спиной носим, смекни!
— Пиши, пиши! Так тебе незамедля и приставят по бумаге! Ещё хорошо, коли на другой год к Петру и Павлу отпустят.
— Так ты что, вошь гулящая, ещё к другому Петрову дню воевать хотишь?
— А что тебе здеся, так плохо?
— Чего хорошего: как начнёт садить с чижолой, так и подштанники для лёгкости скинешь.
Прищенко постучал карандашом об стол, на манер того прапорщика:
— Да вы всурьёз, а не лясы молоть!
— Мы и всурьёз. На запас, чтобы промаху не было.
— Да стола не трожьте, дьяволы.
— Что, правда, как пьяный шатается? Что на ём за писанье? А ну, неси молоток, подобьём.
— А его трогать не надо, писать и всё.
— Так шо дальше писать?
— Смазку для обуви!
— Табаку!
— Заусайловской крупки, на день — осьмушку на двоих.
— Не! Осьмушку — на одного.
— Верно. Они всё равно урежут.
Прищенко ждал, слушал, помусоливал карандаш языком. Губы и язык его олиловели.
А все кругом стояли-сидели, зарясь, задумывая, и наперебой выталкивали:
— Чтобы парикмахер стрить да брить приходил кажный день!
— Чтоб сапожник со струментом и товаром заседал тут, у нас.
— Чтоб кажную субботу баня, а мыло бы отпускалось фирмы Жукова, фунт на двоих.
— А може тебе земляничного отписать, чтоб от тебя не так смердело?
— Так с чечевицы у кого дух не выходит?
— Ну, помалкивай. Далей, далей, ребята.
— Курительной бумажки пачку на два дня! — только теперь про бумагу вспомнили, до того уж к газете привыкли.
— А може тебе ще бумажки для ж... записать? — упёрся Прищенко.
Засмеялись дружно:
— Такой не бывает!
— А что? В городах, в иных отхожих, специальная газетка резаная на гвоздик настручена, чтоб стенку пальцем не мазали. Небось, барышни её как следовает берут, а наши дорвутся — так с гвоздиком и выхватят, на цыгарки.
— Не, не, — упёрся Прищенко, — такого не подавайть, бумажки нэ запишу. С таким лыстом совестно будэ куды сунуться.
— Так — а каку офицеры свёртывают?
— Так ахвицеры — и по зубам мажуть, мало что!
— Во! И нам пиши: зубного матерьяла.
— Балуйся, балуйся.
— Так вон, у Прищенки рот теперь весь синий, хоть песком шуруй, за неделю не ототрёшь. Пиши, пиши, Прищенко, ротяного!
Гоготали.
— В комитет попал — теперя посинеешь.
Прищенко достал из кармана серую тряпочку, стал тереть губы и рот.
— С вами, дьяволами, свяжись.
А карандаш химический за ухо положил.
— А карандаш-то — твой? Чего присвоил?
— А чей?
— Теличенки. Дай, я ему отнесу.
— Не, ты карандашик возьми — да под списочком и распишись. И Теличенко пусть распишется. Весь комитет. И тогда несите.
— А куды несите?
— Ну, куды положено.
— Капитану.
— Ни при чём тут капитан.
— А тому прапорщику, что приезжал. А он дальше нехай двигает.
— А иде он теперь? Он не наш бригадный.
— Не, ты пойди, пойди, с капитаном посоветуйся.
Только начали расходиться — налетел фельдфебель Никита Максимыч, борода смоль, глаз огонь:
— Это что? Почему мебель расставлена? Дневальные, туды вашу растуды, что смотрите?
На формировке окладиста была его смоляная борода, на фронт выезжали — подкоротил, чтобы вша не села.