Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И СЕДЬМОЕ МАРТА (стр. 190 из 215)

— А вот как раз теперь, господин капитан, и нужда! — ловкой приказчичьей скороговоркой перехватил Евграфов. На его непоросших щеках девически-гладкой кожи проявился румянец. — Нужда теперь эти деньги по нижним чинам разделить, на питанию, на кто что хочет.

— А вот это — никак нельзя, — возражал капитан рассудливо. — Такого порядка — нет, командир батареи не имеет права. Но вы — будьте спокойны.

— Никак не можем быть спокойны, господин капитан! — ещё больше румянился Евграфов, но только не от стеснения. — Тревога нас гложет. Мы к вам — не от себя, мы — депутатами от народу.

— А вот, — словил Прищенко капитана на прищур глаза. — Цим литом распорядывся фельдфебель нам сино косить, тамочки, биля второго резерва. Нам и не в голову, мы скосили — а ить ниякой доли с того не ймали. А нонче вот докурлыкиваем: то ж не служба военная була, то ж економия, а на нашем горбу? Так с того — нам полагается получить?

Оспой изрытое его лицо всё было захвачено этими ускользающими деньгами.

— Нет-нет, господин капитан! — семенил языком и Евграфов. — Надоть хозяйственные книги всех прошлых лет проверить нашим депутатам. Може нас обворовывали? — а мы скудаемся.

Такой разговор, такие подозрения вслух — быть не могли две недели назад. А сейчас Клементьев хоть бы и рассердился — не мог ни крикнуть на них, ни выгнать, ни даже и отказать.

Но рассердился он только на писарей, за их ядовитую болтливость. А эти ребята — что ж... Клементьев и сам знал по своему голодному нищему детству, как легко в обездоленьи питается подозрение и зависть к высшим.

Этим — что ж, он обещал: доложить, добиться, комитету покажут и хозяйственные книги, отчего же. Даже и хорошо, что комитет этим займётся.

Он-то знал, что в батарее всё чисто, по закону.

Только — ведь они на этом не успокоятся, будут и дальше, и дальше наседать, смотришь, и оперативные планы потребуют.

Дожила наша армия!..

А вскоре после них ворвался в землянку угольнобородый с горящими глазами фельдфебель Никита Максимыч. Ему бы вот и рассказать, пожаловаться насчёт писарей и хозяйственных книг, — но мрачно его принесло, и своим занятого.

Такого и не бывало: не спросясь по форме — плюхнулся на табуретку, шапку скинул с хлопом и голову свою чернокудлую подпёр об стол локтями, как какой Пугачёв. И сидел во мраке, отдышивался.

— Что с тобой, Никита Максимыч? — даже испугался капитан. Что-то он, видать, учинил.

— Ничего не знаете? — дохнул как по-пьяному, а воздухом трезвым фельдфебель.

— Нет.

— От начала не знаете?

— Нет.

— Ну, хорошо. Тревожились меньше.

И сам тоже не торопился говорить. Вытянул по столу руки, привычные к власти. Ладони потёр.

Схлопнул ими.

Посмотрел из мрака, исподлобья, из-под пугачёвской космы:

— Этой ночью из обоза второго разряда укатили два конюха — Клёцкин и Безбатченко. И прихватили два мешка муки. Мне доложили насвету, я — за ними верхом, на Черногузе. И догнал подлецов на боковом просёлке! — Глаза его сверкнули царским гневом. — Лошадей у них — отбил, повозку. И муку отобрал.

Бесовство в глазах запрыгало:

— А самих дезертиров — не-об-на-ру-жил. Безо них воротился.

— Как?? — уж и зная Никиту Максимыча, не понял Клементьев. — Как же так — не обнаружил?

— Вот так, не обнаружил! — по усам, по бороде сухо и грозно утёрся фельдфебель.

— Так ты... ты...?

— Я ж один был, а их двое! Ещё я их в госпиталь повезу, сволочь такую? На дороге оставил.

640

Господи Всевышний! Мы ещё смеем скорбить, мы ещё смеем жаловаться! Да оставь нам живыми наших детей!

Как тяжко, но и — промыслительно, но и — объяснительно налегла болезнь всех пятерых детей на эти чёрные дни трона и царской четы. Уже три недели болезней, Ольга и сегодня не поднялась, а припоздавшие Мария и Анастасия вот погрузились в новую бездну жара, у Марии 40,9, дышит из кислородных подушек, у обеих — воспаление лёгких, оглохли обе от воспаления ушей, Анастасию рвёт, Мария бредит. Обе лежат в тёмной комнате, и уже совсем измученная Аликс подле них.

Страх был: что Мария умрёт. Очень плоха. Всё колебалось на весах Господних.

Много раз в день молились.

А наследник в этот раз проболел легче всех, вот уже выздоровел, и даже бегал. Из-за своего всегдашнего нездоровья, оттого отставания в занятиях, он был моложе своих тринадцати лет: вот забывался в играх ото всего отречения, от всех изменений, совсем ребёнок.

А Татьяна, тоже уже на ногах, самая гордая и замкнутая из сестёр, со скорбным лбом, — напротив, всё усвоила, ничего не забыла ни на минуту. Да ведь, Господи, уже взрослая женщина, уже за двадцать ей, а Ольге и за двадцать один. А что теперь ждёт вас, девочки, какие и где женихи? Теперь и румынский принц откажется.

В положении семьи можно было ожидать только ухудшений. Отвечено было, что ни Львов, ни Гучков, которых просил приехать государь, — не приедут. Вместо того приезжали правительственные комиссары — проверять, как выполняются инструкции содержания узников. Объявлено было, что по ведомству бывшего Двора и Уделов комиссаром назначен Фёдор Головин, когда-то гнусный председатель Второй Думы, потом капиталист, концессионер дороги на Екатеринбург, язвительный, мелко самолюбивый и ненавистник государя. В его руки теперь попадали и все дворцовые службы, и о содержании вдовствующей императрицы предстояло ходатайствовать тоже перед ним.

А судя по газетам — происходил поворот всё больше в сторону обвинения императорской четы, грозили следствием и судом. Предстояло практически думать: кого брать защитником? Кони?..

У коменданта Коцебу возникли неприятности от начальства. Очевидно, были доносы на него от дворцовой прислуги и от солдат, что он слишком благоволит к узникам и даже дружески обращается, — и как бы не заменили коменданта.

Очень будет жаль. Всё больше понимали арестованные, что режим содержания гораздо больше зависит от лиц, чем от инструкции. Когда в караулы попадали хорошие офицеры, солдаты — сразу чувствовалось в быту и на прогулке отношение другое.

Но эти, кто доносил, — зачем же не ушли, остались служить? Для измены?..

Между тем подробно печатали газеты речь германского канцлера Бетмана-Гольвега. Читая её, Николай заметил, что газета дрожит в руках. Это было — первое германское публичное высказывание после переворота. Для Николая это было — как голос самого Вилли.

Уже давно, три года, всё сердечное было порвано между ними. После коварства Вильгельма в июле Четырнадцатого — они стали враги насмерть и навсегда. Но — столько лет дружбы невозможно было выскрести из груди и всё забыть. И в минувшие дни нет-нет да всходила мысль: а что теперь Вилли? Что думает он о падении русской монархии? И — начинал ли бы он войну, если б это всё предвидел?

И вот — пришёл от него ответ на всё. Речью канцлера.

Царь пал жертвой своей трагической вины: он попал под влияние держав Согласия. В Девятьсот Четырнадцатом он остался глух к напоминаниям Вильгельма о вечной дружбе. Россия прикрыла преступное сербское нападение на Австро-Венгрию. А в декабре Шестнадцатого первая из наших врагов с презрением отвергла наши мирные предложения.

Беспросветно. Беспролазно. Никогда не объясниться. Но — дальше??

Германия никогда не поддерживала реакционный русский режим против освободительного движения. Император Вильгельм всегда советовал Николаю II не сопротивляться реформам. (Да напротив же: он советовал не опускать повода, никакого соглашения с мятежниками, а грянуть речью к народу из стен Кремля.) Царь не послушал его советов. Трудно выразить даже чисто человеческое сочувствие павшему царскому дому. Вздорны слухи о намерениях Германии оказать содействие в восстановлении власти царя.

Боже, как он ожесточился... «Трудно выразить сочувствие»...

Суди тебя Бог, Вилли.

Впрочем, надо вспомнить честно: и Николай же ожесточился. Обещал Палеологу, что лишит Гогенцоллернов права представлять Германию в мирных переговорах.

На Земле между ними было кончено всё, навсегда.

Ко ещё не кончена речь канцлера. Но Германия не смежила воинственных очей: на Востоке Германия добьётся своих национальных интересов! Мы будем следить за событиями хладнокровно, с готовым для удара кулаком.

Боже, Боже! Сохрани Твою Православную Русь...

Нет, не ошибочен был роковой выбор России! Германцы — чужие нам отвеку. Слава Богу, что есть у нас верные союзники в Европе. Вильгельм — никогда, значит, не был искренен, всегда враг. А Георг — и родственник, и верный.

Странно, однако, что так и не написал, не отозвался.

Надо бы разбирать книги и вещи, откладывать, что с собой в Англию брать.

Хотя ехать к ним туда — не хочется. Всегда охотно путешествовал Николай за границу (не так уж и много). А сейчас, когда подступила почти неизбежность отъезда, — вдруг стеснилось в нём: сколько русских мест он уже не повидает никогда (а ведь было всё доступно! мало ездил) и скольким святым местам не поклонится. (Как упустил? Благодаренье Богу, что ездил в Саров.)

Хотя и замкнутый то в Петергофе, то в Царском, то в Ливадии — Николай, однако, повседневно ощущал своё единство со всею Большой Русью: он пребывал — в ней, единством с нею крепился в шторме зложелательства образованного общества, высшего света и даже династии. И уверенно знал, что отдалённый пахарь и неведомый косец — постоянно знают своего Царя, пусть и немы, не слышно их в столичном гвалте.

И всегда непритязательный в потребностях, а сейчас тем более уже отделённый от трона и даже тяготясь ещё сохранённой по инерции, не его приказом, церемонийностью, — всё те же ливреи шествовали важно, всё те же камердинеры предупреждали приход редких теперь и незваных посетителей, и те же скороходы в галунах и со страусовыми перьями сопровождали их, — Николай всё более готов был расстаться со всем этим начисто. Только Ливадию одну было жалко, Ливадию хотелось бы сохранить, Алексею там очень хорошо. Но если и это будет невозможно, а надо бы определить свою жизнь не на оставшиеся месяцы войны, а уже до конца, навсегда, — то предпочитал бы он поселиться простым крестьянином в России, в самом скромном уголке родины, да даже хоть и в Сибири, — чем ехать на постылую, постыдную, скандальную западную популярность или вечное бездомное гостевание — да и на какие средства? никаких средств на Западе не было у него.