Встречающие не знали точно, кто именно из министров будет, ожидали первым увидеть князя Львова — первым явлением не царской власти на Руси.
Но в вагонной двери появился — подчёркнуто узкий, тщедушный, подчёркнуто подвижный, не в штатском пальто, но в полувоенной куртке и в полувоенном картузе, всем видом и движениями явно претендуя казаться военным. И ещё ему явно хотелось отдать под козырёк. Но он удержался, а с тамбурной площадки приветствовал всех собравшихся каким-то римским движением руки — и тут же, звонкоголосо перекрикивая ещё не замолкший оркестр, закликнул:
— Товарищи! Армиям фронта — низкий поклон свободного народа! Надеюсь, ваше воинство сломит упорство внешнего врага!
И — не сошёл, и не сбежал, а почти спрыгнул к Алексееву со ступенек. И не просто пожал руку генералу, но повышенным тоном вскричал:
— Позвольте мне, генерал, в знак братского приветствия армии, поцеловать вас как её верховного представителя и передать привет от Государственной Думы!
И — смело поцеловал колючего Алексеева своим голым обгубьем.
Дальше вышла заминка, которую Свечин хорошо видел поблизости: этот мальчиковый министр тут же намеревался и идти, с Алексеевым или даже без него, мимо почётного караула. Но Алексеев, естественно, ждал следующих министров. А следующий министр в тамбуре не появлялся. (Когда потом появился надутый Милюков в шубе, можно было догадаться, что он не хотел просто прилипнуть к спине юного предшественника.) Вышла заминка, — а тем временем матрос гвардейского экипажа с усилием опустил одно вагонное окно — и оттуда выставился ещё какой-то штатский, без шапки, хорьковатого вида, с холёными усами, и тоже ораторски высунул руку и закричал, но уже в тишине, в приготовленном внимании:
— Товарищи железнодорожники! Ваш героизм и сознательность безропотно несущих днём и ночью свой труд с удвоенной энергией на алтарь отечества!.. Старое правительство разрушило железные дороги, но мы оживим их и поднимем правовое положение железнодорожников!
Так что постепенно прояснялось, что это наверно — министр путей сообщения.
А в тамбуре показался и выдвигался к двери — очень постепенно, очень солидно, на голове богатая меховая шапка, шея в меховом воротнике, строгий вид, строгие очки — всем известный Милюков.
От некоторых не в строю раздались аплодисменты.
Милюков осторожно, как бы остерегаясь свалиться, сошёл по ступенькам, внизу поздоровался с Алексеевым. И движенья не делал приобнять или целоваться.
Тем временем сходил со ступенек ещё один министр — ростом выше Милюкова, совсем не надутый, открытое прямое лицо.
Затем и тот хорьковатый.
И теперь все четверо с Алексеевым двинулись мимо почётного караула, — но министр-мальчик на нетерпеливый шаг вперёд всех остальных, и первый звонко крикнул, смешно из юношеского горла:
— Здорово, молодцы!
И георгиевские кавалеры отлично отрубили:
— Здравия — желаем — господин — министр!
Милюков и другие уже не кричали караулу.
И мимо выстроенных чинов Ставки прошли со штатскими поклонами, никто никому не подал руки.
Впрочем, и много стояло же этих чинов.
Впрочем, Государь подавал.
Затем опять возвратились к своему тамбуру, и тот шустрый министр легко взлетел на площадку, обернулся и быстрым горячим голосом начал выбрызгивать речь. Кидалась его необычайная взволнованность, и ощущение необычайности момента, и страсть голоса, — за всем тем Свечин только и усвоил из его речи, что Учредительного Собрания нельзя собрать, не достигнув прежде победы над немцами.
По крайней мере хоть это понимали.
И — «ура» за армию!
— Ура-а-а-а-а!
Затем медленно, солидно на ту же площадку взошёл тяжёлый Милюков, обернулся, взялся руками за верхи поручней (проверя пальцем, нет ли там налётов паровозной сажи) — и стал подчёркнуто не торопясь и подчёркнуто без ажитации, довольно долго говорить.
Он отмечал заслуги армии в свержении старого режима.
(Если говорить об Армии Действующей, то заслуга могла быть только в полном бездействии.)
Уверен был:
— Народ, сумевший в четыре дня совершить мировой переворот, — добьётся и победы над внешним врагом!
Сесть бы тебе за оперативный стол, да посчитать, сколько мы потеряли от петроградских заводов. Да смещённых начальников. Да комитетов сколько. Да дезертиров.
И — «ура» за армию!
— Ура-а-а-а-а!
А затем поднялся тот третий министр, с таким хорошим, естественным лицом. И голос у него оказался естественный и душевный, даже редко такой услышишь. Но говорил он зачем-то длинно, с косвенными отвлечениями, всё не мог остановиться, — всё о тяжёлом наследстве старого режима, как его преступный хаос отразился на продовольствии. Говорил как-то растерянно или рассеянно, будто сам озабоченно думая о другом:
— Хлебородная страна вследствие преступной политики старого режима осталась без хлеба. В две недели наладить снабжение было, конечно, трудно. Но будут привлечены лучшие люди общества. Не пеняйте нам, если на первых порах придётся несколько и сократить потребление.
А что ж пеняли старому правительству? Оно и не сокращало.
— Теперь — мы сами делаем свою историю — и не на кого сваливать ответственность. Во имя будущего надо ограничить себя в настоящем. Только общей неустанной самоотверженной работой...
645
Не прошло и трёх недель революции — армия была расколота до основания, шаталась и гибла. Не то что наступать в этом году на Германию, — разумному военному человеку было ясно, что для спасения самой-то армии, чтобы было кому стоять, могли остаться только недели!
А Лечицкий сказал: всё равно ничего не поделать...
А сослуживцы по штабу армии и кого Воротынцев повидал в поездке по корпусам — были встревожены, уязвлены, ироничны, или даже равнодушны (или даже перекрашивались под новую власть?), — но никто не разделял, что надо немедленно, вот тут же, самим, что-то резкое предпринять.
Армия — всегда и на всё ждёт команды.
Как мы все разъединены! Все дёргаемся поодиночке. Офицерство оказалось — сплошное баранство. Мы смелы в своём обязательном строю, в бою против Гинденбурга, — но пришло с неожиданной стороны, из-за нашей спины, — и какой мрази уступили?
Впрочем, большинство когда умело что-нибудь сделать? Большинство и всегда лениво духом, на него надежды нет.
Но — немыслимо не противостать этому разложению! Ведь на этом не кончится, пойдёт ещё глубже. Лечицкий прав: это — осыпь земляной кручи, и она тронулась ещё только по верху. О революции уже все пишут как о чём-то, произошедшем три недели назад. Хо-го! Она только начинается!
И надо спешно искать наилучшей точки: и — чтоб самому не сползти, и — чтоб удержать. Если это вообще кому-нибудь посильно.
Воротынцев стал спать дурно, его жгло, что надо немедленно делать! Он ждал ответа от Свечина. Свечин пока дал телеграмму, что — надеется устроить.
Решение — не рождалось. Первое соображение военного — применить к ситуации военные средства. Но такие средства — у кого были? И был бы у Воротынцева свой прежний полк — сегодня, конечно, тоже разлагаемый — так и тоже не то, вращённый в костяк фронта, отдельно не вынешь. И: революция — точно как зараза: тот, кто хочет приблизиться лечить от неё, — обречён прежде заразиться сам.
Да и что на Румынском фронте можно делать?
Он только мог присоединиться к кому-то крупному и сильному.
Но вот — и Лечицкий не собирал таких. Западный фронт — на уровне Москвы! — мог быть таким центром действия! — но вот Лечицкий не брал его.
Вчера весь день стоял туман, над городишкой Романом, а сегодня подул совсем тёплый ветер, туман сдёрнуло, под солнцем и небом открылся Серет и степь за ним в сторону Ясс — нигде уже ни клочка снега, и только чёрные-пречёрные плодороднейшие поля, ждущие семян, и такие же чёрные взмешенные дороги, по которым проехать совсем невозможно. На несколько дней вся Девятая армия потонула в этом море грязи. Но каждый, кто становился пощуриться под солнцем и принять этот обещательный ветер в лёгкие, — узнавал вокруг и в себе каждогоднее, каждый год удивляющее ликование весны — толчком в грудь, вмещающее в нас сноп радости, самоуверенности и надежд.
В такую погоду, и чувствуя себя молодым — нельзя не верить в успех.
И в этот солнечно-голубой день — пришла Воротынцеву телеграмма из военного министерства. Не от самого Гучкова, но от помощника его, генерала Новицкого. А содержание — захватывало дух: немедленно прибыть в министерство получить назначение с большим повышением!
Такая телеграмма может прийти офицеру — раз в жизни. И не в каждой жизни.
Да Воротынцев, признаться-сказать, и ждал такой телеграммы. И даже удивлялся, почему не шлют: обиделся на него Гучков?
Воротынцеву, в его разряде командира полка, повышением было бы — получить дивизию и генеральский чин. А — большим повышением? Сразу корпус?..
Или... революция чудит... или — даже Армию потом вскоре?
Всё может быть, когда прежние начдивы и комкоры начали сыпаться как сосновые шишки.
«Дорогу независимым!» ... На этом тезисе ведь и было их совпадение с Гучковым. Об этом и мечтали: сменять по непригодности, а не по старческой только болезни. Это и обличали: загромождение командных постов засидевшимися стариками.
Головокружительный соблазн.
Выбор — целой жизни...
Какой выбор? Да, конечно, я согласен! Кто может быть не согласен?
А Лечицкий сказал: не время сейчас возвышаться.
Но и именно — время! Но и важней всего — управлять событиями сейчас!
Но если Лечицкий не видит силы в Главнокомандовании Фронтом — то что может сделать корпусной? Получить от Гучкова корпус, — а с чего он окажется крепкий и стойкий?
И потом: идти сейчас к Гучкову — значит и служить этой самой революции? Разве Гучков позовёт — противодействовать ей? Он же сам — петроградская власть.
Но революция — это событие слишком огромного масштаба, чтоб его безошибочно разглядеть изблизи. И из революций тоже выходили могучие государства, на века.