Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И СЕДЬМОЕ МАРТА (стр. 21 из 215)

Дались эти немецкие фамилии! И про самого Эверта загудел Минск, что у него немецкая фамилия — и не хотят такого! И пришлось унизиться и дать опровержение в газеты, что фамилия у него — шведская, а не немецкая. Поверили, нет ли, но уже нет свободы распоряжения. Да и как управляться мог Эверт против анархии, когда сам же был на митинге? (Откуда слов нахватались, сроду в России такого слова не было и никто его не понимает.)

А из Москвы привезли газету «Эхо польское», там было напечатано, что офицеры штаба Западного фронта подвергли Эверта домашнему аресту. А ничего подобного не было, — но что ж, и на это опровержение печатать? Значит, глотай обиду.

О Господи! Да скорей бы приезжал великий князь, да брал бы армию в свои испытанные руки!

Придумали вот что: в минском гарнизоне тоже составился какой-то Совет депутатов от воинских частей, попали туда благоразумные офицеры — и дали телеграмму Петроградскому Совету рабочих депутатов, откуда и катилась вся зараза: убедительно просим не выносить никаких постановлений и приказов, направляемых непосредственно к армии; судьба России вверена Временному правительству.

А уж таких приказов было несколько, и каждый вечер, поздно ложась, не знал Эверт, какой новой бедой застигнет его утро.

Сегодняшнее застигло статьёю в «Минском голосе», где печаталось, что арестованный дворцовый комендант Воейков намеревался открыть Западный фронт немцам, чтобы подавить революцию.

Краска и жар так и обагрили Эверту лицо. Ведь дворцовый комендант не командовал Западным фронтом! Если он мог так обещать или намереваться — значит, читатели могли теперь подумать, что Воейков имел или уговор с Эвертом или расчёты на него. Читатели могли подумать, что и сам генерал Эверт готов был открыть фронт немцам!

А эти читатели, вот и минские, становились теперь всесильны даже над генералами.

И — никакого выхода не было теперь Главнокомандующему Западным фронтом, как садиться и писать опровержение в этот паршивенький «Минский голос». Что: Воейков осквернил Западный фронт предположением, что он способен пропустить врага своей родины. Но — никто тут не способен на такое гнусное преступление. И если бы даже был отдан такой приказ, и даже с самого верха, — ни генерал Эверт и ни один из военачальников никогда бы...

О Господи! О нет! Не удержаться на Главнокомандовании, если оправдываться в каждую последнюю газетку! И решился Эверт: телеграфировал Гучкову просьбу — назначить его на другую должность, а желательно — в Военный Совет (на отдых).

И телеграмма от Гучкова не замедлила:

«Считаю ваше пребывание на фронте опасным и вредным. Предлагаю немедленно сдать должность.»

И — никакой замены. Отслужил.

«Предлагаю»...

Но всё-таки — должен приказать о том великий князь? Ещё посмотрим.

500

Пришёл Свечин утром в штаб — подали ему прощальный приказ Государя к армии.

Неожиданно.

Но и естественно.

Разослан? Начали рассылать в ранние часы, но Гучков узнал — и запретил.

Помял Свечин большими бровями, губами. Вот это уже была низость, один политический расчёт и никакой воинской души. Не зря ему всё-таки Гучков никогда как человек не нравился. И сколько ни рядился в военные. Военный должен отзываться на струнку благородства.

И что ж в этом приказе? «Повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников.» Чего же испугались?

Внимательно прочёл небольшой текст. Уж на приказы, на приказы намётаны были глаза штабных. Никогда никаким Верховным Главнокомандующим он не был, конечно, ничего не направлял, — а душой был армии предан, это да.

Это и здесь. Использовал привычные раскатистые выражения, а приказ как вопль. Больно ему.

Не разослали, поросячьи души.

Что ж Алексеев?..

Уже известно было, передавали: в половине одиннадцатого в зале Дежурства желающие офицеры Ставки будут прощаться с Государем.

Идём конечно. Кто ж проявит низость не пойти?

Оперативное отделение пошло в полном составе. Да и другие.

Управление Дежурного генерала занимало по ту сторону площади здание окружного суда. В прямоугольном нынешнем зале Дежурства сохранялась невысокая балюстрада поперёк длинных сторон, разделявшая, не до середины, бывшие места публики от судейских мест. Из-за этой балюстрады — теперь собравшиеся и размещённые в несколько тесно сбитых рядов вдоль всех стен образовывали как бы восьмёрку, суженную в обтёк балюстрады, сейчас не видимой за спинами; а посреди, в самом узком месте, оставалось небольшое пустое пространство.

Кто и забыл, что висел тут большой портрет императора, — теперь видели пустой прямоугольник более яркой стенной окраски.

Стали строиться. Входная дверь была в углу восьмёрки. От неё по длинной стене пошёл правый фланг. Его начинали три великих князя, затем Лукомский, Клембовский, затем по управлениям и отделениям, старшие генералы во главе своих и в первом ряду. Затем офицеры конвоя, офицеры георгиевского батальона. Так проходила вся восьмёрка, а в конце уже другой длинной стены, на левом фланге, пристроили человек 50 нижних чинов, выборных от отделов и частей — конвойцев, георгиевцев, писарей.

Висел гулок негромких разговоров.

Затем вошёл Алексеев, как всегда скромно, не ища заметности, тихо беседовал с Лукомским.

К Свечину он стоял лицом и близко — и как никогда показался ему котом-котом, — усами, очёчками, небольшой головой, — ряженым учёным котом в кителе полководца.

И где же полководцы?

Затем адъютант подбежал сообщить Алексееву, что Государь вышел из своего дома, идёт.

Ровно в половине одиннадцатого с лестницы, через закрытые двери, донеслось громкое отрывистое:

— Здравия-желаем-Ваше-Императорское-Величество!

Хорошо гаркнули, всё как раньше.

В этом одном солдатском крике за всю процедуру и сохранилось — «как раньше».

В зале Дежурства наступила гробовая тишина.

При открытии двери генерал Алексеев скрипучим голосом и негромко скомандовал:

— Господа офицеры!

Государь вошёл. Совсем не молодцевато, лицо было жёлто-серое. И грузнели мешки под глазами.

Он был в серой черкеске кубанского пластунского батальона, с шашкою через плечо на узкой портупее — и, как все тут стояли с обнажёнными головами, свою коричневую папаху он снял левою рукою и держал зажатой при эфесе шашки. Орденов союзнических не было на нём, белел только георгиевский крест.

Поздоровался за руку с Алексеевым, с великими князьями.

Сделал общий поклон в офицерскую сторону.

Повернулся, от себя направо, к солдатам и поздоровался с ними негромко, как здороваются в комнатах.

А те — гаркнули и здесь, не столько глоток, как с полнотой и рвением:

— Здравия-желаем-Ваше-Императорское-Величество!

И хотя из разных команд, голоса не сорвались от чередующего темпа.

Затем Государь сделал несколько шагов на серединное пространство, ближе к перехвату восьмёрки, — и стал, всё так же с папахой, скомканной у эфеса, а портупея шашки врезалась в грудь.

И стал-то он так — что как раз лицом к пятну снятого своего портрета.

Свободная правая рука его сильно, заметно дрожала. Он ею приоттягивал портупею от груди, как бы ища груди простора, добавляя дыхания.

Он и никогда не был мастер говорить перед многими, так и в этой последней речи в своей жизни.

Тишина стояла — абсолютная. Но нервная.

Но это же была офицерская среда, самая привычная ему и родная! А сегодня...

Всё же голосом он заговорил громким, ясным, но сильно волнуясь и делая паузы неправильные, не в тех местах.

— Господа... Сегодня я вижу вас... в последний раз. Такова воля Божья. И следствие моего решения. Что случилось — то случилось... — Совсем не была подготовлена его речь, он только тут думал и удивлялся: — Далеко задумана Божья воля, трудно нам её читать. Во имя блага дорогой нашей Родины... предотвратить ужасы междуусобицы... Я почёл... Я отрёкся от престола... — кажется, сам вздрогнул от ужасного звучания этих слов. — ... И решение моё окончательно... бесповоротно... лишь бы только Родина наша устояла. Сломить лютого врага. Наша родная армия... наша Россия... в благоденствии...

Голос его приближался к надрыву:

— ... всех вас за совместную службу... за верную, отличную службу. Я полтора года видел вашу самоотверженную работу, и знаю, как много вы положили сил. И так же честно служить родине при новом правительстве... до полной победы над врагом...

Все смотрели не мигая, не шевелясь.

Кончил, не кончил, — но говорить дальше он не мог. Его правая рука уже не дрожала, а дёргалась. Хваталась за темляк шашки, встрёпывала его. Ещё бы два-три слова — и Государь бы разрыдался.

Поднёс дрожащую руку к горлу. Наклонил голову.

И хотел бы Свечин, хоть внутренне, возразить: «Эх, сам ты наделал немало». Но в этот миг — не мог, разобранный.

А тишина — всё напрягалась, истончалась — и стончилась — и позади Государя кто-то судорожно всхлипнул.

И как будто этого толчка только и ждала тишина — взрыды раздались сразу в нескольких местах.

И даже — просто заплакали, открыто вытираясь. И:

— Тише, тише! Вы волнуете Государя!

Государь оборачивался то направо, то налево, в сторону этих звуков и пытался улыбнуться — но улыбка не вышла, а напряжённая гримаса, оскалившая зубы и исказившая лицо.

Тут он быстрым шагом воротился к правому флангу, в сторону Лукомского, где он покинул жать руки, — и теперь продолжал, медленно идя вдоль первого ряда. Всем пожать он и не мог, в тесную глубину, но старался подряд всем передним.

Это было всё перед Свечиным, в первой дуге восьмёрки, до балюстрады. Государь подвигался вдоль генералов и штаб-офицеров, близко наклоняясь вперёд к каждому, едва не глаза в глаза, — и у самого еле удерживались уже дрожащие слёзы. Как-то неумело схватились пальцами и со Свечиным, и не переправлять было пожатия, и не задержать руки дольше.