Царский вагон, как всегда рассчитанно, остановился прямо против шатра — но выходить не предложили сразу, а сам Николай постеснялся.
Сперва комиссары из последнего вагона подошли к начальствующим лицам, толковали с ними на перроне.
А между тем из поезда всё кто-то выходил, выходил, не мешкая, и рассыпались прочь.
Исчезали флигель-адъютанты.
И только единственный остался изо всей свиты, из двенадцати человек, молодой князь Василий Долгоруков. Ожидал сопровождать Государя во дворец и распоряжался о его вещах.
Наконец полковник с перрона сказал, что можно выходить. Передали Государю.
Уже готовый, одетый, всё в той же своей черкеске кубанского батальона, с пурпурным изнутри башлыком, в чёрной папахе и с казачьим кинжалом на поясе — Николай вышел из вагона — нет, выскочил порывисто. И опять при общем молчании, как и в Могилёве, — перебежал в шатёр, с опущенной головой — скорей мимо ещё нового стыда! — сквозь него — и в закрытый автомобиль, с Долгоруковым.
А полковники от гарнизона — в свой автомобиль.
И так оба автомобиля покатили ко дворцу.
Милое Царское лежало в своих уютных сугробах, но разбросаны были на чистом снегу — клочки газет, бумаг, папиросные пустые пачки, а встречные солдаты некоторые были неимоверно распущены в форме, военному глазу больно смотреть.
Кто-то узнал автомобиль царя, кто-то и кулаком показал.
Перед решётчатыми воротами Александровского дворца стоял усиленный караул — не своих, но гвардейских стрелков.
Всегда бросались распахивать ворота перед автомобилем Государя — а сейчас, как будто не понимая, из-за ворот резко окрикнули:
— Кто здесь?
Из автомобиля некому было ответить.
И дежурный незнакомый прапорщик у ворот не спешил распорядиться открыть.
Но кто-то другой, спускавшийся по лестнице из дворца, спросил: «Кто здесь?»
И от ворот туда тот же резкий голос, первый спросивший, ответил дерзко, звонко:
— Николай Романов!
Показался поручик — горящая папироса в пальцах, красный бант на груди, крикнул:
— Открыть ворота бывшему царю!
Открыли. Автомобиль въехал.
На крыльце стояли и другие офицеры стрелков, и рядом внизу — стрелки, и все с красными приколотыми лоскутами.
Ещё раз надо было быстро перейти. Не глядя. Не видя. Как можно быстрей.
И Николай рванулся перейти, поднимался на крыльцо — никто ему не отдал чести, никто не вытянулся.
А он — не мог им не отдать. Рука сама поднялась к папахе.
Как иначе может пройти военный?
520
Из окон штаба Северного фронта виден, по ту сторону оснеженной реки Великой, Спасо-Мирожский монастырь.
И кажется ещё никто этого не отмечал в печати.
Отметим. Перекличка веков. Какой? Наверно, Двенадцатый? Тринадцатый? И — Двадцатый. Там — причудливые главки, тишина. Здесь, перед штабом, — фырканье автомобилей.
Нет, даже лучше: ведь это — старореспубликанский Псков. Итак, через реку Великую (нота-бене!) старая республика протягивает руку новой, образовавшейся тут же, во Пскове. Замечательное начало!
Перед комнатами Рузского у вешалок — вестовой казак. (Тоже запишем, читатель только и живёт деталями, а «Биржевые ведомости» славятся броскостью.) Приёмный зал. Потёртый стол с чернильницей. Потёртые старомодные стулья.
Вот и генерал. Распушенные сивые усы. Тонкая притушенная улыбка. Голубые усталые глаза. Сияющая белая четырёхугольная причёска. (Эти детали — рассредоточить по тексту, чтобы поддерживать зрительное впечатление.)
— Правда ли, господин генерал, что сегодня ваш штаб принял присягу Временному правительству?
— Да, это наши торжественные минуты, и я уже об этом дал телеграммы — князю Львову и Родзянке. Мы обязались полным повиновением правительству до Учредительного Собрания, которое и установит образ...
Узкая впалая грудь. Зубы — обкуренные, желтоватые, вероятно от постоянного табака. (Не писать.) Посасывает жёлто-стеклянный мундштучок.
— Значит, ваш фронт можно поздравить. После присяги у вас увеличится дух уверенности. Скажите, каков вообще дух войск?
— Дух войск прекрасен, несмотря на некоторое отвлечение внимания. — (Глухой монотонный голос, но этого не будем отмечать.) — Это естественное движение радости за освобождённую родину. Но армия быстро подавит его и сосредоточится на будничной работе войны. Мы будем держаться при всех обстоятельствах! — со стальной решимостью сказал Главнокомандующий.
На подбородке — бородавка, а на ней — свиток седых волос. (Вставить? не вставить? Для корреспондентской зоркости — ценно, для тенденции — не полезно.)
— Правда, к большому делу налипли тёмные люди. Теперь появилось множество самозванцев, они бесконечно опасны для народного дела. В одной волости сожгли земские продовольственные склады. Но это всё временное, преходящее... Всё это схлынет, станет на твёрдую почву.
— А что известно о намерении противника? Он готовит решающее наступление на Петроград?
— Очень возможно. Мы держим немцев только силой оружия. Двина — крепка, по ночам крепкие морозы, и если не будет внезапной быстрой оттепели — военные действия вполне возможны.
Совсем не генеральская, а интеллигентская приятная манера говорить и обращаться. Самому корреспонденту, даже не по профессии, просто приятно с ним говорить. Затронуть вопросы и более тонкие.
— А что вы можете сказать, генерал, о бывшем царе?
Генерал смотрит умными, усталыми, проницательными глазами:
— Да что же! Безвольный человек — вот почти всё, что можно о нём сказать.
Пожилой генерал с алым бантом на прямоугольной старой сильной груди в смехе показывает белые мальчишеские зубы и весело хрипит сквозь табачный горький дым:
— Между прочим, Государь не любил газет. Хотя неверно утверждают, что он их вовсе не читал.
— Но был ли он, по крайней мере, умён?
— Умён ли — не знаю, я его так мало знал.
— Разве мало?
— Мне редко приходилось с ним говорить. Я занят был своим делом. А он — всегда молчалив, и его молчание было не без хитрости. Не знаю, кому он верил, но мне — нет. Он постоянно прислушивался лишь к своим ежедневным советчикам, кто его тесно окружал. А кто видел его раз в месяц или реже, как, скажем, Михаил Владимирович Родзянко, — тот действовать не мог.
— Фредерикс? Воейков?
— Фредерикса, знаете, мне жаль. Разве можно винить его за преклонность лет или за преданность Государю? А вот Воейкова — нисколько не жаль.
— Протопопов?
— Не было более противостоящих фигур, чем Протопопов и я.
— А как влияла императрица?
— Да, она на него нехорошо влияла. Она и с матерью царя была в дурных отношениях.
Запишем так: с рыцарской сдержанностью, принизив тихий голос, Рузский говорит о роли царицы в интимных делах государства.
— Ужасно, ужасно... Царица имела определённое влияние на царя. Отсюда и многое объясняется в его характере. На него всегда имел влияние тот, кто последний сказал.
Да у генерала — просто бессознательно добрая, рассеянная улыбка. Он — как бы намекает на бесхарактерность и духовную шаткость отрекшегося царя.
— Это был... это был осторожный, скрытно-размышляющий человек. Но и — с большим жизненным опытом.
... Ещё недавно полный, но либеральный хозяин петроградской печати (когда он был командующим Округом), Рузский пользовался большой симпатией газетных кругов — и ценил это. Он знал, что отношения с прессой — деликатный пункт и эффективный путь. Чтобы завоевать общественное мнение, Главнокомандующий пристоличного фронта не должен пренебрегать печатью, а дружить с ней, это и есть собственно Петроград, а «Русская воля» сильна поддержкой банковских кругов, а с «Биржевыми ведомостями» особенно надо дружить, это газета самовластная. Да ещё всякий раз, когда он говорил о царе или особенно о царице, — в душе поднималась незабываемая, незатираемая обида, как он был снят с Северного фронта, безусловно по настоянию царицы, и вынужденно отдыхал долее своего лечения, и потом унизительно не назначался вновь, пришлось искать через великую княгиню и князей. Всегда в душе это приходилось подавлять, обсуждать только с женой, страдающей от унижений, — а вот теперь давление раздвинулось, рассвободилось, и можно было впервые высказаться открыто, для общества. Однако, именно в событиях последних дней генерал настолько потерял опору, чувство равновесия, что невольно искал его, даже и в этом интервью. Он как будто слишком зашагнул уже, зашагнул.
— Но надо помнить, что Александра Фёдоровна была совсем больная. Больное сердце.
— Но она — истеричка?
— Нет, нельзя сказать. Она — выдержанная женщина, в ней чувствуется характер. А вот девочки — мне очень нравятся, хорошие у них дети, симпатичные. Да и мальчик.
— Но скажите, отношения её с Распутиным... м-м-м... имели основу...?
— Нет, нет, — запротестовал Рузский. — Говорить об эротических отношениях недопустимо. Ничего такого не было.
Корреспондент с разочарованной миной рисовал карандашом петли в блокноте.
— Скажите. Но по крайней мере — был ли Николай Романов патриотичен? Или — равнодушен к нашей стране?
Рузский старался не проявить злопамятности:
— Судя по его словам — он был русским. Вы помните его заявление о войне до конца, пока последний немецкий солдат не будет изгнан из пределов России?
— Ну, это ловкая перефразировка Александра I.
Рузский искал: что же можно сказать о падшем царе хорошего?
— Да, он должен был послушаться голоса общества, проявить уступчивость — и ещё бы выплыл.
Пососал мундштучок. Не находилось доводов.
— Да, конечно, он сам виноват, что всё у него так сложилось.
Впрочем — улыбнулся подкупающей улыбкой, зная — что доброй, симпатичной, и это будет записано:
— Да что я буду судить? У меня у самого масса недостатков...