Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И СЕДЬМОЕ МАРТА (стр. 49 из 215)

Но тут князь оказался один, и можно было присесть на короткое совещание с ним.

Павел Николаевич намеревался информировать премьера о вчерашнем довольно неожиданном повороте разговора с английским послом. При духовной близости, возникшей теперь между демократической Россией и демократической Англией, и с тем, что Бьюкенен согласился поддержать правительство против назначения Николая Николаевича, никак Милюков не предполагал, что опубликованное вчера в газетах постановление Временного правительства об аресте царской семьи вызовет в английском посольстве такое волнение. Бьюкенен даже настаивал получить гарантии, что будут приняты все меры предосторожности к охране личности отрекшегося императора — кузена английского короля. Милюков ответил, что это, собственно, не арест, а лишь условное ограничение свободы. И Временное правительство по-прежнему желает (будет и облегчено), если царская семья уедет в Англию, — а делаются ли уже в Англии приготовления к их приёму? — Ещё нет. Ещё нет принципиального согласия, констатировал посол. А не была бы Дания или Швейцария более подходящим местом для царя? — Нет, нет, — отверг Милюков и просил от имени правительства, и со срочностью, чтобы такой приют был поскорее предоставлен, с тем, что до конца войны царь из Англии не выедет.

Но не успел он сейчас этого всего Львову высказать (дабы убедить его, что и сейчас наименее хлопотно для них отправить в Англию всю семейку), как князь проявил полную расстроенность (выражавшуюся у него в некотором овлажнении его небесных глаз):

— Ах, Павел Николаевич, именно это дело значительно осложнилось!

— Да что же такое, Георгий Евгеньич?

— Вы не можете себе даже представить: Исполнительный Комитет бушует! Кто-то пустил злостный слух, и в Совете поверили, что мы на самом деле не арестовали государя, но тайно препровождаем его за границу.

Хотя это почти и совпадало с конфиденциальным милюковским предложением (и действительно, кто-то из правительства, осведомлённый и неверный, разгласил?), но в бурном потоке негодования Исполнительного Комитета самому князю враз открылась и преступность и невозможность подобного плана: как же он сам этого не разглядел?

— Нет-нет, Павел Николаич, перед Советом мы должны быть безукоризненно лояльны. Всю эту затею... нет-нет, надо её выкинуть из головы. Да вы только представьте, правда, как это выглядит из Таврического дворца?

Выглядело, действительно, контрреволюционно.

— Они большего хотят: они хотят заключить государя в Трубецкой бастион. Я насилу уговариваю их — оставить в Царском Селе, а уж как угодно укрепить охрану. Если угодно — приставить комиссаров от Совета. Ещё хорошо, если согласятся. А как вы думаете, Павел Николаич?

Да собственно, Павлу Николаевичу что ж? Ему с Николаем Вторым детей не крестить. Конечно, неприятны напряжения с послами. Но их не сравнить с ожесточением Совета. Зачем же снова провоцировать течь огненную реку Ахеронта?

— Да что ж, да что ж, Георгий Евгеньич... Может быть, ваша и правота. И уж во всяком случае нам надо помедлить.

— А не разгласится ли ваша вчерашняя позиция, через послов? — искал князь тревожными глазами.

— Нет-нет, — успокаивал Милюков, — я именно просил Бьюкенена держать дело в строгой тайне и ни в коем случае не разгласить, что отправка царя — это инициатива Временного правительства.

— Ах, ах! — томился бескрайне-добрый князь, даже видеть его было страдательно. Он всегда крайне быстро взволновывался, но очень длительно успокаивался. Похрустел пальцами. И — искательно, как если бы премьером был Милюков: — Павел Николаич! А если хорошо рассудить — так зачем это нам и по сути? Ведь создаём мы сейчас Чрезвычайную Следственную Комиссию. И вот она обнаружит тяжёлые государственные преступления, подготовку сепаратного мира... И что же, отвечать будут только министры, а царя мы выпустим за границу? Хорошо же мы будем выглядеть. И где же логика?

Пытливо смотрел князь, и со всей той болью, как только может русский интеллигент:

— Я боюсь, что Совет прав — и по сути, — прошептал он.

Да Павел Николаевич и сам это вполне начинал обнаруживать. Да, при эвентуальном судебном процессе... Да ему ли пристало обличье защитника кровавого тирана и всей династии? Да просто сбили его послы демократических держав. Потому что, если они находят, то... Но вообще-то...

Тут — ввинтился в комнату, конечно, Некрасов, со своим непроницаемым, но вечно подозревающим видом.

Разговор продолжили уже вполне официально, что Николай II должен оставаться заточён.

Вошёл Терещенко, тоже во фраке.

Правительство начинало собираться для церемонии встречи с американским послом.

Павел Николаевич пошёл проверить последние приготовления.

Наступала вторая радость дня и даже ещё более яркая.

Уже приготовлена у него была тирада, и знал он, как скажет:

— Благодарим великую заатлантическую республику за признание нашего нового свободного строя! Вы видите, как широко и полно наша страна разделила высокие идеи переворота! В эти дни я являюсь центром потока американских телеграмм. Я...

И теплейшие воспоминания о своих блистательных турне и лекциях в Америке заливали Павла Николаевича. И действительная благодарность к американским деятелям, которые всегда были сторонниками русской оппозиции.

— ... Я достаточно знаю Америку, чтобы сказать, что эти новые идеи свободной России есть и ваши идеи. И что наш переворот даст сильный толчок к сближению двух наших родственных демократий.

ДОКУМЕНТЫ — 19

Ставка, 9 марта

ГЕНЕРАЛ АЛЕКСЕЕВ — ГЕНЕРАЛУ ЖАНЕНУ

Русская армия не может выполнить наступление в конце марта — начале апреля. Затянувшаяся зима с обильными снегами обещает продолжительную распутицу, когда дороги почти непроезжи. Вьюги с сильными заносами расстроили работу наших железных дорог, и базисные магазины не пополнены... Наконец, нельзя не обратить внимания на ту болезнь, которую переживает государство. Переворот не мог не отразиться на выполнении всех работ.

Наше наступление может начаться лишь в первых числах мая.

526

Всё рухнуло. Всё кругом ещё дорушивалось. Всё было грозово-темно, как в день Страшного Суда.

Но было и утешение послано Небом: наконец-то вместе! Наконец-то, друг ко другу прильнув, — передать! Даже меньше всего — словами. Боже, Боже, как Ты развёл нас в эти трагические дни!

Все эти розненные дни — как нёс Николай изнурительную броню самообладания: ни разу, нигде, ни при ком, кроме Мама, да ещё прощаясь с офицерами Ставки, лицом не выразил своих переживаний, не выказал ни скорби, ни отчаяния, ни растерянности, а словами — так даже малой озабоченности. Он столько был на людях эти дни, — ни в единой фразе не сломался, не выдал себя — и даже Алексееву не пожаловался, не открылся в щемящей, сосущей боли своей, даже в страстную минуту, когда просил вернуть Алексею трон. (А ведь можно было...?)

Солнышко! Солнышко! Отчего в эти дни мне не было дано прикоснуться к твоей силе?! Может быть, вдвоём мы нашли бы что-то лучше? Но я — не сумел, пойми и прости! Меня сразила быстрота прихода телеграмм от них ото всех и их единодушие. Эти телеграммы — все со мной, ты их прочтёшь сейчас. И Николаша среди них — первый. Я решил, что мне с моего места не видно чего-то, что видят все. Я — не мог лучше. Я — не мог найти других путей.

И с какой запирающей силой это всё сдерживалось неделю — с той же неудержимой прохлынуло теперь. Прорвало — запреты, преграды, и слезами покаяния, слезами отчаяния, слезами освобождения — хлынуло к Солнышку, сам на коленях пред ней, а лицом уткнувшись в её колени, именно так хотелось душе.

Он — сложил с себя груз этих дней, и отдавал ей на суд.

Он — был мучим терзателями, и только вот теперь отпущен. Он как бы сомнамбулически действовал, и только вот теперь прояснялся.

Ах, никогда не послано было мне удачи! Я всегда знал, что мне ничего не удаётся.

Но Боже мой, но двадцать два года я старался делать только лучшее, — неужели я не делал его никогда?

Ах, нет правосудия среди людей!

Это было — в розовом будуаре Аликс. Она — сидела на розовой кушетке, а он — коленями на ковре. В комнате был тонкий умирающий, нет, уже умерший, аромат — от вороха завядшей сирени на окне, — её постоянно доставляли свежую с юга, но от начала беспорядков уже много дней не обновлялась ни она, ни гиацинты, ничто из цветов.

С той минуты как камердинер Волков внезапно доложил: «Государь император!» — и Аликс бросилась ему навстречу — полубегом, сколько ноги несли, — и увидела — неузнаваемого старика — коричневого, с тёмными тенями под глазами, во множестве морщин, ещё не бывших две недели назад, с поседевшими висками, и с шагом — не прежним шагом молодого, сильного человека, но потерянно усталым, сбивчивым, — могла ли она, могла ли она бросить ему хоть один упрёк — хотя столько ошибок наделал он?

В таком разрыве душевном, в таком последнем упадке — могла ли Аликс его упрекать? За то, что во многих местах только твёрдый её совет выводил его на верную дорогу? За то, что отклонялся он от советов Божьего человека, а прислушивался к людям нечистым, неверным, как и этот Алексеев, — как ещё и теперь он не видел его предательства?

Может быть только сейчас, рассвободясь, Николай впервые до конца ощутил своё свержение. Своё унижение. И, сброшенный со всех пьедесталов, он нуждался хоть на каком-то ещё задержаться.

И это угадав, она захлебываясь отвечала ему:

— Ники! Ники! Как муж и как отец — ты мне дороже, чем как император!

Это была правда, но даже и не правда, и так, и не так, — но в этот момент она чувствовала так, или не могла выразить иначе.