Его безутешное горе — разве чем отделялось от её горя? Разве сердца их когда-нибудь были разъединены?
И мой прощальный приказ по армии, моё прощание сердцем с моими солдатами, — и это запретили, не пустили, — за что?
Боже мой, как Бэби ждёт твоего приезда! Считает минуты.
Он — знает? Как он узнал?
— Я поручила, ему сказал Жильяр: «Ваш отец больше не поедет в Могилёв, он не хочет быть Верховным Главнокомандующим».
Огорчился?
О, ещё бы! Ведь он как любит солдат и армию! А спустя некоторое время Жильяр добавляет: «Вы знаете, Алексей Николаевич, ваш отец больше не хочет быть императором.» Испугался очень: «Что произошло? Почему?» — «Потому что он очень устал, перенёс много тяжёлого в последние дни.» — «Ах да, мама говорила, — остановили его поезд, когда он ехал сюда? Но папа будет императором потом опять?» Жильяр объяснил, что нет, и что Михаил отрёкся. Алексей помрачился, думал, думал, ничего не сказал о своих правах, а: «Но как же может быть без императора? Но если больше нет императора — кто же будет управлять Россией?»
Но ведь я правильно сделал, скажи? О, как я колебался! Оставить Алексея на троне — разлучить с нами. Ведь они все так и хотели бы: отнять у нас Алексея, а самим — править при нём. А потом — я уже думал наоборот: вернуть Алексея на трон. И сделал попытку изменить Манифест — но Алексеев сказал: никак не удобно.
Ты правильно сделал, ты всё правильно сделал, мой муженёк! Как же мы могли бы остаться без Солнечного Луча?.. А если бы ты знал, какой это был позор и удар, когда гвардейский экипаж бежал из дворца... А Конвой вёл себя вполне благородно! Вполне. Но они одни ничего не могли сделать. Да я сама остановила кровопролитие, не велела им сражаться. А твой Сводный полк! Какие чудеса верности, разрывающие сердце! Ведь вчера, после уже установленного ареста, они весь день отказывались дать сменить себя с постов. И сегодня всю ночь простояли — они хотели сами встретить твой приезд с подобающими почестями! Они выкатили пулемёты — и не хотели впускать новую охрану за решётку дворца. Но это я — позвала к себе их полковника и сказала: «Не повторяйте климата французской революции!» И они — уступили, и вот перед самым твоим приездом только ушли.
О, этот пример подбодрял! О, наш святой народ ещё нас не выдаст.
А заступил — какой полк?
Первый гвардейский.
Так ведь это — тоже наш, из наших самых верных!
Ещё стоял в памяти вид последнего у них зимой смотра, который принимал Николай.
Ты знаешь, Ники, Корнилов — тоже, он порядочный человек. Он при аресте вёл себя очень прилично.
Да весь этот так называемый арест — уже как пустая прихлопка по забитому месту, он уже ничего не отяжелял, сам по себе воспринимался бесчувственно, — а вот освобождение он принёс! Возможность быть наконец вдвоём с Аликс, наедине с Аликс!
И — выплакаться ей. И — исповедоваться. И — пожаловаться.
И ещё же — молитва у них остаётся, безграничные просторы молитвы.
Молились.
И снова плакали.
О Ники, предадимся воле Божьей! О Ники, Господь видит своих правых! Значит, зачем-то нужно, чтоб это всё так случилось. Я верю, я знаю: свершится чудо! будет явлено чудо над Россией и всеми нами! Народ очнётся от заблуждений и вновь вознесёт тебя на высоту! Вернётся разум, пробудятся лучшие чувства.
И даже очень скоро это всё может случиться.
Арестованы, нет ли, — но какая отъединённость окружала их соединённость! Что-то там в мире катилось, происходило, — но с тех пор как они вместе — это уже не касалось их. Теперь они будут подкреплять друг друга любовью — и все перенесут.
Пойдём к Бэби? К детям?
Невозможно с моими такими глазами, я напугаю их. Я лучше пойду пройдусь по парку, это всегда мне помогает.
Ну пойди, а я буду смотреть за тобой в окно. Да, ты знаешь... ну, не всё сразу. Лили и Бенкендорф убедили меня, что надо сжигать — дневники, письма, бумаги, — чтоб они не завладели этим и не воспользовались во вред. И я уже много сожгла.
О, как жаль!
Но что же делать?..
Слишком много сразу здешнего не могло вступить в голову Николая, — он ещё почти оставался в Ставке. И два псковских вечера ещё цепко когтили его. С Долгоруковым они вышли через садовую дверь — и пошли гулять.
Сейчас — быстро, много пересекать по парку, — и должно отлечь, и высохнет, и просветится лицо. В каких только мрачных бедах не успокаивала его быстрая многая ходьба.
Как всегда, он шёл на пяток шагов впереди, Долгоруков сзади. По широкой расчищенной дорожке Николай направился в сторону большой аллеи. Он, правда, видел оцепление из солдат — но так понимал, что это новый вид охраны дворца, да верней он не успел в это вникнуть, не об этом были мысли.
И вдруг два солдата перед ним выставили штыки, преграждая путь, и один из них дерзко крикнул:
— Сюда нельзя, господин полковник!
Николай — не понял даже: кому это, какому полковнику? (Он был в полковничьих погонах всегда — но никогда же не слышал такого обращения!) И он продолжал идти, не глядя на развязных солдат.
И тогда к ним подбежали ещё двое или трое.
— Вернитесь, когда вам говорят! — кричали ему.
Или даже:
— Тебе говорят, назад!
Всё это было в полминуты: он увидел несколько простых солдатских лиц, которые всегда так славно замирали на смотрах, — да это же и был 1-й гвардейский стрелковый!
Император не мог сообразить, понять, возразить. Он стоял и в растерянности смотрел на рассерженные, непочтительные солдатские лица. Он просто никогда не видел русских солдат такими!
Тут приспешил офицер — но молоденький, не кадровый, с худою выправкой и без всякого почтения тоже. Не беря под козырёк, он сказал:
— Господин полковник, гулять в парке нельзя, только во дворе.
Император посмотрел на него — на солдат — на раскидистые зовущие ветви парка.
И — понял.
527
Со ржавым повизгиванием покатили пулемёты по перрону станции Царское Село, — перрон был сколот от снега, очищен до асфальта. И штыки семёновцев колыхались за плечами, в пасмурном дне.
Не имел Масловский точных инструкций, не выработал точного плана, а только ясно было одно: сила и натиск! и совершить нечто грандиозное!
Приказал: немедленно занять телеграфную, телефонную. А сам, с Ленартовичем как с адъютантом, ворвался к начальнику станции и ещё с порога объявил:
— Вы арестованы!
И его папаха, ощущаемая всем теменем, даже слишком надвинутая на лоб, велика, и напряжённо-готовный вид Ленартовича не оставляли сомнений.
Начальник станции совсем оторопел:
— Простите — за что же?.. Кто же?..
Видя, что тут сопротивления не будет, Масловский милостиво перерешил:
— Арест — негласный. Остаётесь на месте, но вот — прапорщик будет приставлен к вам безотлучно, контролировать ваши действия. Вы обязаны не допустить прохождения через вашу станцию каких-либо военных сил. О всякой опасности немедленно докладывайте мне.
— Но на станции есть военный комендант...
(Ах, не туда попал?..)
— Арестовать и коменданта! На тех же условиях! — ничто уже не могло остановить или удивить Масловского.
Где — начальник гарнизона Царского Села?
Тут недалеко, в ратуше.
На разогнанных крыльях решил: без отряда, оставив их тут, на станции, в пассажирских залах, — вдвоём с Тарасовым-Родионовым да пару солдат — и в ратушу! Не возьмут, не осмелятся! — за его спиной Совет! Кто наседает дерзко — тот и берёт, все растеряны, все неготовы.
Однако, отведя Ленартовича, глядя в решительное его лицо:
— Если я не вернусь через час и не пришлю приказаний, — прапорщик! Идёте со всем отрядом в казармы 2-го стрелкового полка, самого революционного тут, поднимаете стрелков, движетесь во дворец...
И ещё, доверительно, но со всей экспрессией:
— И любой ценой... я повторяю — любой ценой обезопасите революцию от возможности реставрации!
Прапорщик — со вскинутыми глазами, с трепетно-понимающим, мужественным лицом.
— Смотря по обстоятельствам. Или вывезете всю арестованную семью в Петроград, в Петропавловскую крепость. Или... ликвидируете...
— Ликвидировать? — выпрямился ясноокий прапорщик. Голос его чуть продрогнул.
Он почувствовал шевеление в волосах. Только это шевеление, а себя самого — он не чувствовал. И какой же жребий — всё падало на него! Он взял и Мариинскую цитадель — и теперь?.. Куда дальше несло его по огненной колее революции?.. В охоту за королём? И — куда его? Доставить на гильотину? Саша, пожалуй, и готов, — да, он готов! — но он хотел бы понять роковую инструкцию совершенно точно.
А Масловский — пронзительно-хищным взором прочёл на ясном лице всё, что переживал прапорщик. И — взревновал к нему! — да разве можно такой озаряющий акт кому-нибудь передать? Нет, это он сказал — для своего окаменения в статую. Мгновенно, сейчас, перед прапорщиком. А он пока — ехал в ратушу, уверенный в успехе. И вернётся меньше чем через час.
— Ликвидируйте вопрос — на месте, в Царском. Надёжностью охраны. Контролем Совета.
В приготовленном для них автомобиле поехали с Тарасовым-Родионовым. На подножках, лихо выставив штыки, два революционных семёновца. (Но если в окна не увидят, то всё пропадает, в дверь так не войдёшь.)
Царскосельская ратуша, недавно такая наверно сверкающая, изрядно побезобразела: парадная лестница и паркетный пол двусветного зала загажены окурками и следами грязных сапог. Солдаты, потерявшие воинский вид, сидят в шёлковых креслах с ружьями, с папиросами в зубах, или валко бродят в незатянутых шинелях.
Это — хорошо! Это — дыхание нашей победы и ослабляет их.
Тех, к кому Масловский приехал. На втором этаже был у них скороспелый штаб, и в нём два полковника: один — комендант всего Царского Села, другой — только вчера назначенный начальником гарнизона — Кобылинский, впрочем уже и соучастник ареста императрицы, как бы на нашей стороне, всё путается.
Сколько их, армейских старших офицеров, насмотрелся Масловский за свою службу в Академии! Знал он их слабости, служебная впряженность, а нет жара инициативы, им всегда легче, когда им приказывают. Скольким гневом он перекипел на них за все те годы между двумя революциями, что был их заложником. Выдавал им книги. Он — презирал этих полковников, и все дутые звёзды их, и уверен был, что сейчас они не выдержат напора.