Да такой путь воздействия был и более всего открыт, понятен и близок сердцу Шингарёва! Он даже предпочёл бы только так и действовать с министерского поста. Патриотический порыв — наше счастье, исцелитель всех наших недугов! Все планы дрожали и таяли из-за надвига распутицы, и оставалось только — снова и опять воззвать! Воззвать — к порыву людей. Самое простое — прибегнуть к человеческому голосу, подать его — о помощи! — и соотечественники, и мужички не могут не отозваться! Везите хлеб! Соотечественники! Меньше всего думайте о ценах и выгодах, а — везите хлеб! Если война требует жертв жизнью — почему ж не пожертвовать достоянием?
По бездорожью, по инертности — воззвание не дойдёт? Так — проталкивать его в крестьянское сознание! Пусть оно будет по церквям прочтено и разъяснено духовенством! И телеграфировать во все земства! И пусть уездные земские управы мобилизуют самых популярных общественных деятелей — на разъезды и разъяснения! В хлебородные губернии посылать комиссаров, эмиссаров: разъяснять крестьянам всю важность обеспечения городов хлебом. (А к петроградскому населению тоже воззвать: до введения карточек экономить хлеб.)
Так первые дни из деятельности Шингарёва рождались главным образом только воззвания — то от имени Родзянки, то — от продовольственной комиссии, то от целого правительства, то — особо к кооператорам, этой деревенской интеллигентной силе. Нужна спешная закупка и доставка хлеба к станциям и пристаням!
Хлеб производят крестьяне, но лучшая надежда получить его — через интеллигенцию. Если не интеллигентные силы будут агитировать за сдачу хлеба — то кто же? И от кооперативов, и от ссудо-сберегательных товариществ текли телеграммы с выражением глубокой радости о перевороте и с предложением продуктов в дар. Постановил Шингарёв собрать в конце марта кооперативный съезд.
Но прошла уже полная неделя Временного правительства, телеграф разнёс все воззвания по всей России, — а сани с зерном что-то слабо показывались на станциях.
Министр земледелия ещё продолжал делиться с печатью: да, все надежды возлагает только на общественную самодеятельность... На местах уже осознали и приступили к ликвидации доставшегося нам тяжёлого наследия... Продолжал искренне так говорить — но сам уже начинал и разочаровываться: воззвания воззваниями, но только государственные меры могли по-настоящему решить дело.
Неделю назад его коробила разосланная Продовольственной комиссией телеграмма, дававшая право реквизировать хлеб у всех, чья запашка больше 50 десятин. А позавчера Шингарёв созрел — и телеграфировал по всей России циркулярно: всем уполномоченным по закупке хлеба для армии — эту реквизицию привести в исполнение немедленно, платя по твёрдым ценам. Он не только не отменил ту телеграмму, — он усилил её!
О, если б на насильственную реквизицию хлеба решилось царское правительство — кадеты первые бы уничтожили его в Думе. Но сейчас, когда власть перешла в руки народа, а Думы как бы совсем не стало, — теперь революционная власть, не боясь нареканий парламента, могла декретировать хоть и эту меру, хоть и большую: создать по всем губерниям и уездам энергичные хлебные комитеты — для добывания, вытягивания хлеба из русской глуби. И посылать им наряды центральной власти.
Теперь, вблизи, присматривался Шингарёв к деятельности своего предшественника Риттиха — и начинал сознавать, что тот делал на своём месте, пожалуй, наилучшее, что только мог. Разбираясь в кипах министерских бумаг, разглядывал теперь Шингарёв, что не в царском наследии было дело. В этом самом кабинете работавший Риттих (к счастью — ушедший от ареста, иначе это невыносимо мучило бы сейчас Шингарёва) — как бы оставил ему тут, в воздухе, и наилучшие советы. И Андрей Иванович начинал увлекаться тою системой, с которой так недавно боролся.
Как недавно, две недели назад, восклицал Шингарёв в Думе: политика мешает Риттиху делать священное дело продовольствия. «Неосторожно, господин министр!» Но сейчас именно политикой — революционной — была переплетена и перемешана вся хлебная работа Шингарёва. Как недавно высмеивал в Думе Шингарёв риттиховскую идею развёрстки, активного призыва населения к добровольным поставкам, — а идея-то была правильная, и совсем не заменялась кадетской идеей самодеятельности: с августа по декабрь смогли купить только 90 миллионов пудов, а за декабрь-январь Риттих умудрился купить 160 миллионов, за что Милюков разносил его в Думе, а сейчас города и армия только этим и переживали зиму. А сейчас — о если бы, если бы поступление хлеба было февральское риттиховское, которое кадеты в Думе назвали катастрофическим, — о если бы оно, мы пережили бы весну! Но доходили сейчас вагоны хлеба, заготовленные при Риттихе, — а новые никак не заготовлялись, несмотря на весь революционный подъём.
Кадеты и сам Шингарёв обвинили Риттиха в его настойчивой громогласной хлебной развёрстке — как бесчеловечной мере. А сейчас Шингарёв обдумывал те же самые проблемы как уже имеющий власть — и ясно видел, что развёрстка хлеба не только была нужна, и должна быть ещё форсирована (с некоторых губерний потребовано слишком мало), — но для спасения страны развёрстка уже слишком слаба. Если и предстояло исправить меры Риттиха, то, с удивлением видел Андрей Иваныч: не сдерживать их, не отменять, но резко усилять в том же направлении, вмешивать государство не меньше, чем было при Риттихе, но — больше, беря под государственный контроль и заготовку, и перевозку, и разгрузку, и распределение повсюду. (Да Андрей Иваныч и прежде так начинал подумывать — но перед единством партии не смел высказываться.)
То есть... то есть проступала страшная, отчаянная мысль, которая и прежде маячила взору Андрея Ивановича, но про себя, без ответственности: что придётся, придётся... Ох, глядя на Германию (к ней давно уже приглядывался Шингарёв) ... не пришлось бы вводить государственную монополию на хлеб? Реквизиции — это только начало, а за ними проглядывало множество насильственных мероприятий, вплоть до того, что: весь хлеб России объявить собственностью государства! (Как это и сделано в Германии.) Внезапно, по телеграфу, в глушь, отрезанную снегами и распутицей, объявить: за вычетом норм посевных, кормовых и продовольственных для самих крестьян — всё остальное зерно объявляется собственностью государства, и хозяева этого хлеба превращаются лишь в хранителей его, ответственных перед государством.
Идея была — страшная своей революционностью, своей необычностью для России: Шингарёв дерзал переступить черту, ещё никогда никем не переступленную за тысячу лет России, — отнять хлеб у сеятеля и кормильца!
Но для спасения самой же России ничего другого придумать нельзя.
Однако: по ценам, что есть сейчас, забирать хлеб насильственно и даже весь подчистую — бессовестно, невознаградно за труд.
Так неужели же? — ох, неужели? — надо поднять твёрдые цены? Самим поднять, против чего так резко спорили? — это будет позор кадетского знамени! Этими зимними месяцами, вторым лидером кадетской фракции, никакого сомнения не имел Шингарёв, что твёрдые цены надо понижать. Но сев на министерское место — сам теперь увидел ясно, что их надо поднимать, как Риттих поднимал. Должны же оправдаться и затраты землевладельцев! Хотя бы то, что в крупные хозяйства сейчас не найти рабочих и сколько приходится только за них переплачивать. Беженцы пристроились в основном в городах. Нескольких разумных посетителей из деревни в эти дни успел принять Шингарёв, в том числе известного тамбовского помещика князя Бориса Вяземского, приехавшего на похороны брата. (При большом опыте в сельском хозяйстве и разнообразных способностях, у него было только лицо невыразительное, очень среднего чиновника, надо привыкнуть. Но Шингарёв его знал по Усманскому уезду, уважал.) И между прочим Вяземский предупреждал, что твёрдые цены не избежать повысить, если Временное правительство не хочет поставить всю деревню против себя.
Однако все эти свои новые догадки — осмелится ли Шингарёв высказать публично? Страшно перешагнуть через кадетскую совесть. Демократические деятели и сегодня бушуют, что нельзя поднимать твёрдых цен, но наказывать, наоборот, понижением цены всякого, кто задерживает хлеб. А что закричит Совет рабочих депутатов? А Громан? (Всё носится со своей идиотской понижательной шкалой: чем больше хлеба сдаёт земледелец — тем дешевле надо ему платить.) Это поднимется такой свист и грохот...
Перед немым лицом бородатого серого мужика — страшно было Шингарёву сделать шаг в хлебную монополию, даже до холодного пота. Перед подвижными, быстрыми лицами демократических коллег — так робостно, стыдно было обмолвиться о повышении твёрдых цен.
*****
А ТЫ ПРОВЕРЬ, ПРОЙДЁТ ЛИ В ДВЕРЬ?
*****
536
За десять лет, предвоенных и военных, сэр Джордж Бьюкенен почувствовал себя в России чем-то большим, нежели посол: тесные тёплые связи с русским обществом выдвигали его как бы в общественные деятели самой России. (Правда, по-русски он так и не научился.) Может быть, лучшим тут символом было, что в прошлом году Москва избрала его своим почётным гражданином, поднесла ему икону XV века и громадную серебряную чашу, изображающую шлем русского богатыря. В здании посольства у Троицкого моста Бьюкенен поселился не как временный посол, но как постоянный житель этой страны, перевёз сюда и всю свою личную обстановку из Англии, все свои вещи, всё, что имел, — ибо наша жизнь и есть наша повседневная, а не какая-то откладываемая будущая. (Когда начала бушевать по улицам революция, где-то кого-то грабили — можно и раскаяться, стоило ли всё сюда везти?)