А тут подоспела и присяга Николая Николаевича Временному правительству. Керенский выложил и своих верноподданных великих князей — и велел всё это скорей обнародовать во всеобщее сведение.
От первой минуты своего министерства, даже ещё от предминистерских тайно-сговорных часов, обжигающе чувствовал Александр Фёдорович и горячо говорил своему верному партийному оруженосцу Зензинову, и коллегам по правительству, и чинам своего министерства, и всем, кто припадал послушать, — на какой недосягаемый пьедестал он поставит в России юстицию. (Пьедестал пьедесталом, но кой-кого надо бы ещё быстро и похватать.) Величайшие вековые юридически-революционные деяния выпали счастливчику. Освобождение всех революционеров из Сибири! (И чтоб унизить старых прокуроров, предписывал им лично освобождать своих вчерашних обвинённых и поздравлять их.) Амнистия! — мечта интеллигентских поколений! И широтой своей захватывающая дух: не только всех политических, бунт против верховной власти, преступные деяния против императорской семьи, посягательство на изменение образа правления, публичные речи к ниспровержению строя, призыв войск к неповиновению, распространение заведомо ложных слухов об учреждениях, — но и всех уголовных, кто совершил убийства, ограбления по политическим и религиозным мотивам, и промотание оружия, и всех штрафных военнослужащих перевести в разряд беспорочно служивших. А уголовные, кому не будет прощён полный срок, — те могут идти в Действующую армию, укрепляя её ряды, а при свидетельстве о добром поведении будут затем прощены.
Правда, жестоко было бы: освобождая политических, ничего не сделать для уголовных. Керенского мучило, что он пока мало сделал для них: неужели по-человечески они заслужили такую кару, как тюрьма, крепость, каторжные работы? Ведь виноваты не они, а среда. Сколькие из них получили только сокращения наполовину... По-революционному, кто воистину не подлежит никакой амнистии — это повышающие цены на квартиры и продукты, вот они удушают революцию!
Да вообще! Да вообще: пора, наконец, тюремную практику превратить в гуманность! пора вообще отказываться от наказаний, ибо они не исправляют! Самое правильное было бы: для оздоровления духа преступников отправлять их на побывку в семью. Начальником Тюремного управления Керенский назначил теперь — профессора Жижиленко, очень передового. Отменить кандалы для каторжан! И предавать суду жестоких чинов тюремной администрации.
Досталось теперь Тюремному управлению и брать в своё ведение многочисленные арестные помещения, нововозникшие по всему городу и подгородью. За первые революционные дни хватали все, кому не лень, набралось арестованных тысяч более пяти, несравненно с тем, что сидело при царе, и не хватало тюремного фонда, брали под арестантов манежи, кинематографы, гимназии, ресторан Палкина, караульное помещение для кавалергардов, царскосельский лицей. Где успели нары устроить, а то на полу, без матрасов, без белья, лишь кому из дому принесут, и уборных не хватало. И не следовало держать лишних, и нельзя выпустить опасных сторонников старого режима, и ещё та опасность, что они могли проникнуть и в стражей. Уже заселили военную тюрьму. Спешно восстанавливали повреждённые в революцию «Кресты». И Керенский поручил присяжному поверенному Гольдштейну возглавить особую комиссию, нет — даже 20 следственных комиссий под его руководством: чтоб они обходили все места заключения, выясняли, за кем не числится никаких дел, и освобождали бы их. Все содержались без всякой санкции прокурора, даже без регистрации, без классификации, арестованные и упрятанные кем попало, — и к этим пленникам революции жест великодушия предстояло сделать опять-таки революционному министру.
И ещё надо было разработать единый подход к добровольно сдавшимся полицейским чинам: с ними-то как? продолжать держать? освобождать?
А чтобы вся череда амнистий и других славных дел становилась бы тотчас широко публично известна — учредил Керенский при своём министерстве бюро печати. Должна существовать форма прямого обращения министра юстиции к народу. Сообщать не только о действиях, но и о замыслах министра. Да что! Да в самых недрах министерства нужны были срочные реформы! Чтобы лучше шла работа, Керенский отменил все чины, титулы, ордена и призвал младших служащих самих сорганизоваться для защиты своих политических интересов. Впредь — никто не будет назначен на какую-либо должность в министерстве без общего согласия младших служащих! К сожалению, сейчас ещё нельзя повысить всем содержание, но можно ограничить норму работы. (Кричали «ура» и благодарили.)
Да что! Да едва выходил Керенский из министерства на Екатерининскую улицу, чтобы сесть в автомобиль, — собирались вокруг дворники, прислуга из соседних домов, — и как было не встать в автомобиле, не произнести им речь: что теперь все будут равны! и князья — и дворники!
Великие дни, когда Александр Фёдорыч формовал русскую историю! Яркость, плотность, напряжённость, все фибры души трепещут! То — ещё раз слетать в Сенат. Предупреждённые сенаторы уже все не в мундирах и лентах, а в пиджаках, и конечно все взволнованы его приездом. Однако в гражданском департаменте Александр Фёдорович был очень ласков: просил их спокойно возобновить занятия, никаких перемен не ожидается, министр сам себя отдаёт в распоряжение Сената. Гражданский департамент всегда стоял на страже закона, и министр это ценит. Они хотят выработать приветствие Временному правительству? Что ж, пожалуйста. Вот в уголовно-кассационном департаменте у меня разговоры будут совсем другие. И перешёл в уголовно-кассационный, тот самый, который утвердил столько политических приговоров. Там он разговаривал с сенаторами всего лишь минут десять, но так строго и грозно, что оставил их возбуждённо-красными, близ сердечных припадков.
Всех их надо менять! И Керенский спешил предложить сенаторские посты адвокатам — Винаверу, Грузенбергу, Карабчевскому.
Да проще: надо вообще отменить верховный уголовный суд, не должно быть такого центрального судилища, достаточно, что судят на местах. Это всё — от имперского величия.
А ещё слетал — в Петропавловскую крепость. Это тем более важно и нужно, грозное явление министра юстиции должны там запомнить все. Во дворе, замкнутом бессмертными стенами и корпусами, был выстроен гарнизон — и министр произнёс к ним пламенную речь, призывая к строжайшей дисциплине и революционной ответственности. И пусть верят своим офицерам, что они — такие же революционеры, и над всеми над ними славная тень декабристов, повешенных вот тут же где-то, на стене.
Здесь у Керенского теперь сидело 35 министров и сановников. Обошёл бастион, где содержались преступные вельможи. Кроме общей стражи, у нескольких важных камер стояла дополнительная революционная. Смотрел в глазки, лишь к Макарову и Штюрмеру велел распахнуть и на мгновение появлялся в их дверях изваянием Дантона. (Он поражался сходству своему с Дантоном: от размаха революции — так же первый министр юстиции, и так же в его руках король, и так же он шагает к премьерству, — но — о, не будет же обезглавлен!) Распорядился: свидания давать им раз в неделю при прокуроре, а Протопопову вовсе не давать. (Все эти дни к нему цеплялась жена Штюрмера — то выпрашивала свидание, то вернуть ей чемодан с отобранными драгоценностями, отказал.) Утвердил им 40 копеек кормёжных в сутки.
Весь Петроград хотел видеть своего министра юстиции! — и как было отказать городу? То и дело приходилось мчаться куда-то, чтобы перед какой-то, ещё и не разгляженной, публикой выбрасывать отрывистые фразы, опьяняя себя и слушателей.
А сегодня замчались почему-то в управление Межевой частью, все служащие радостно приветствовали министра обновлённой России — и Керенский благодарил их, призывал к деятельной и спокойной работе по предстоящему всеобщему перемежеванию земель. А потом в автомобиле со своим заместителем очнулись: почему они, собственно, туда поехали? ведь это же — министерство не то земледелия, не то внутренних дел?
А тем временем натекали со всех сторон телеграммы, и кто-то же должен был воспринимать их и откликаться. Из одних мест — приветствия, приветствия! Из других — просили ускорить амнистию уголовным. Из Одессы — подтвердить амнистию дезертирам. И поляки, прося автономии, слали телеграммы Керенскому же. И французские министры-социалисты слали горячие поздравления (и призыв продолжать войну) — кому же, как не единственному тут социалистическому министру? И надо было отвечать Жюлю Геду.
А тут — хватало забот по своему министерству, и надо было расторопно распоряжаться. Из Московского окружного суда затребовать на пересмотр дело Йоллоса, убитого черносотенцами 12 лет назад, — в надежде расширить теперь круг виновных. Из Таврического дворца — отпустить арестованную престарелую графиню Нарышкину: оказалась она оговорена Милюковым, спутана с другой Нарышкиной, не виновата ни в какой государственной измене. То — возбуждённые переговоры с Москвой, где Керенский в свой визит великодушно дозволил деятельность адвокатесс, и теперь там в юридическом мире происходил бум. То возникло расследование о загадочной шифрованной телеграмме, в дни переворота присланной некой Ивановой, Невский 71, от некоего Иванова: «Выезжаю Вырицу, оставляю корзину, булки, хлеб.» Это — несомненно было от генерала Иванова и связано с его карательным движением на Петроград, — а сам он скрылся в Киев, и надо было достать его оттуда и потребовать объяснений. То — поступили угрожающие сведения о подготовляемом покушении на документы Департамента полиции, вывезенные в Академию Наук для изучения, — и оставалось приказать отвезти их в неразобранном виде в Петропавловскую крепость для сохранения. Напротив, бумаги, конфискованные в Союзе русского народа и в Союзе Михаила Архангела, свозили в министерство юстиции для скорейшего следствия. То — утверждал министр к публикованию найденный список сотрудников петроградского охранного отделения. То — подкладывали ему заявленье одного из них, студента Зенона Лущика, с просьбой расстрелять его как не заслуживающего снисхождения, — а Керенский ставил милостивую визу. То — промелькнул где-то в Таврическом какой-то кавалерийский офицер, якобы покуситель на жизнь министра юстиции, — а потом являлась депутация офицеров с чувством глубокого возмущения и бесконечно ценя дорогую всему русскому офицерству жизнь гражданина-министра. (А потом вскоре оказывалось, что никакого покушения не готовилось, а — самоубийство.) Но на всякий случай перед каждой ночью проверяли, не проник ли в здание министерства кто чужой, особенно офицер. На ночь поперёк министровой двери укладывались на пол курьеры. И ландыше-валерьяновые капли, поданные министру, Александр Фёдорович велел выпить сперва самому лакею. То — являлась к социалистическому министру депутация рабочих со своим рабочим кандидатом в министры финансов: имел уже опыт заведывания больничной кассой на Выборгской стороне, — и Керенский должен был экзаменом при них доказать рабочим, что кандидат всё же не годен в министры. То подходило время мчаться на вокзал — встречать из Сибири почётную старую эсерку Брешко-Брешковскую (Керенский должен был всей России теперь доказать свою принадлежность не к трудовикам, а к эсерам, в которых он, увы, никогда не участвовал действенно). И ехал на вокзал, а она не приезжала.