— Но что предпринял штаб фронта? — горячился Гучков, всё больше нарастало в нём раздражение к пассивности Рузского.
Рузский — «телеграфировал и писал в Ставку».
Хороший выход! Вообразил Гучков этого сухого, капризного, скользкого и вечно недовольного генерала — в Ставке, на должности начальника штаба Верховного, или даже самим Верховным, как прочили его левые в правительстве и Керенский, во всё сующийся: а куда он будет писать оттуда? Всё правительству?
И всегда Рузский давал своему фронту самую пессимистическую оценку, что он наступать не может (Гурко выражал удивление, отчего ж противник не сообразил и этого фронта не прорвал), — тем более сегодня костенел. А Гучкову бы хотелось именно Северный фронт и отодвинуть от Петрограда.
И для себя он выводы сделал. Последнее время он ни одного разговора ни с одним военным не вёл просто, но с постоянным внутренним примериванием: соответствует ли тот своему посту? Относительно этих трёх ему стало сегодня вполне ясно, что их надо всех снимать. Но не сразу всех трёх, у этих — имя, а Литвинова, к тому же зубра консервативного, снять завтра же.
А пока — он холодно отрезал им: чтобы в борьбе за дисциплину они не рассчитывали на военно-полевые суды и тем более смертную казнь: её не может быть в свободной стране, её отменит правительство со дня на день.
Прервались на обед — натянутый, с нелёгким поиском дружелюбных тем разговора, а тут ещё Болдырева тревожно вызвали от стола и сообщили, что сошёл с ума адъютант Рузского граф Гендриков и хотел застрелить Главнокомандующего. Его обезвредили, но надо было меры принимать и докладывать, и так получилось, что за обедом же.
Всё расстроилось, ну времячко.
Сбили Гучкова с мажорного рижского дня, с уверенности, что открыли выход спасения.
Придумал послать на Северный фронт передового епископа Андрея Ухтомского, пусть он тут поагитирует.
Можно уверенно сказать, что ни один военный министр России ещё не работал в такой обстановке.
Но и ни один военный министр не всходил на пост, окружённый таким революционным ореолом. Ни один не всходил с такой смелой широкой программой реформ. Да, Совет давит, стихия разливается, — но в том и искусство, чтобы в этой обстановке успеть совершить реформу. Все высшие чины армии сейчас разделились для Гучкова на тех, кто сочувствует его реформе и поливановской комиссии — и кто не сочувствует и брюзжит.
Например, в Риге Гучкову подали сообщение, что в Петрограде Военный Совет, составленный из старейших генералов не у дел, в заседании свидетельствовал Временному правительству своё восхищение быстрым восстановлением порядка и законности в нашем дорогом отечестве и свою солидарность с реформами вооружённых сил. Даже эти старые дряхлости, Гучков и не ожидал. Вот какая наступательная сила была у его реформ!
Но его главную подготовляемую реформу ещё никто не знал, кроме самых доверенных, она зрела как скрытый удар огромной силы. Старых, неспособных, сто или двести, снять одним махом! — к ним милосердия быть не может, выбрасывать безжалостно. «Дорогу талантам», не считаясь с иерархией, — на это может решиться только министр от революции. Конечно, могут быть ошибки, но общим ходом омолодительной реформы всё оправдается.
А готовить это Гучков придумал так. Заказал представить ему список всех командиров корпусов и начальников дивизий. Теперь — опросить человек пять-семь из доверенных и хорошо осведомлённых генералов или полковников,— и так против каждой фамилии записано будет пять-семь мнений. А затем в последней графе из этих частных мнений составится среднее арифметическое о каждом: может ли остаться на своём посту? или достоин повышения? или подлежит изгнанию?
На зыбком болоте между Советом и Временным правительством если это успеть сделать — вот и решена задача, спасена армия и выиграна война!
567
Остался генерал Алексеев не только без Верховного Главнокомандующего над собой, но теперь выясняется, что — и без правительства.
На его столе всё лежало и жгло тайное письмо Гучкова в конверте, взрезанном по кромке и с невзломанной посредине ало-красной накладистой сургучной печатью.
Время от времени Алексеев вынимал письмо из конверта и снова с изумлением вчитывался. Жестокая действительность — ладно, отбросить всякие иллюзии — хорошо... Но если правительство само признаёт, через неделю после своего создания, что оно не располагает какой-либо реальной властью, — то зачем же они носят название правительства? По военному ведомству, пишет Гучков, ныне представляется возможным отдавать лишь такие распоряжения, которые не идут вразрез с Советом! И только может быть удастся, совместно со Ставкой, принять какие-либо осуществимые меры для спасения армии и государства. Но при этом не ждите: ни пополнений, ни новых формирований, а с техническим снабжением и продовольствием — неизвестно как.
А в оперативных планах, намечаемых с союзниками, советовал Гучков «исходить только из реальных условий современной обстановки».
То есть прямо: от весеннего наступления — отказаться!
Так если б хоть на два дня раньше он это написал! — Алексеев бы не позорился, не врал бы в письме к французам, что задерживают вьюги и распутица.
А это — нечестно. Союзники идут на большое наступление, Нивель пишет, что введёт в бой все силы французской армии, будет добиваться решительных результатов. Подводить их — нечестно. Надо сказать им правду.
А как стыдно и тяжело её выговорить!
И достаётся, конечно, — Алексееву...
А в его положении — ничто не изменилось от поста Верховного, и никому не мог он передоверить работу начальника штаба — но все бумаги пропускать только через свои руки. И писать письма, письма нанизанным мелким почерком.
Надо же Гучкову отвечать. Что ж, ваше письмо от 9 марта я принял к сведению...
А — как ещё?.. Это — невыразимо словами...
Навалить на него все армейские трудности (по обычаю рапортов ещё и преувеличивая их)? — может это призовёт их к ответственности. Вот — недоконченная гурковская реформа по переводу пехотных полков в трёхбатальонный состав (чему Алексеев возражал зимой ещё из Севастополя, не мог Гурко предвидеть революции, но вина на нём): теперь и старые и новые дивизии в некомплекте, и перетасован командный состав, не сознакомился с солдатами, и такие полки особенно беззащитны против разложения. ... Хорошо осведомленный противник захочет использовать наше ослабление в результате нынешней пропаганды — и в том поражении неизвестно кого обвинит мнение армии. Вся задача теперь — как отсрочить наши обязательства перед союзниками или совсем уклониться от их исполнения — но с наименьшей потерей нашего достоинства. А выполнять их мы не можем. Я пока ответил союзникам, что мы будем готовы наступать не раньше первых чисел мая, но теперь, читая ваше письмо, вижу, что и раньше июля они не могут на нас рассчитывать, — только как им это объяснить благовидно, не роняя лица России? Да ведь мы находимся от союзников в материальной и денежной зависимости — и что если в ответ откажут нам?.. Да, нам бы сейчас месяца четыре посидеть спокойно, — ну а если неприятель нас атакует? — мы обязаны драться, и тогда правительство пусть выручает нас из «реальных условий современной обстановки». Если запасные тыловые части развалились нравственно — то может быть отбирать из них лучшие элементы и слать пока на фронт, а мы их здесь доучим при полках? Наконец и продовольствие. В дни таких потрясений питание особенно важно. Хорошо накормленный солдат более склонен слушать голос благоразумия.
Всё — в одну сторону, растянуто, ответ ещё будет ли? — где-то надо остановиться, а то можно писать бесконечно. Гучков поехал в Ригу — а не лучше ли бы ему в Ставку?
Выдохнул тяжело, сник над столом. Утомлёнными очками смотрел на конверт министра, на эту крупную ало-красную печать против своего лица, заползающую закрыть всё поле зрения. В центре сургуча можно прочесть буквы: «военный министр», — видно, печать не пострадала в перевороте, так и досталась от Беляева Гучкову. Сургучный нашлёпок был почти кругл, лишь по одной длинной дуге выдавалась узкая отдавлина, а в другом месте застыл рельефный острый выбрызг.
Хорошо, ответ Гучкову отдал перепечатывать Тихобразову. А тот подал ему отпечаток секретного письма, отправленного всем главнокомандующим. Это — то письмо, к которому он прикладывал свою переписку с Жаненом о сроках наступления и предлагал им высказаться, какой же самый ранний срок реален? насколько революционное движение уже отразилось на нравственной упругости войск боевой линии? И если степень расстройства уже чувствительна, то не надо обманывать себя — и сократить наши задачи.
Сутки назад написано — а как уже всё недостаточно выражено! Тайное письмо Гучкова — опрокидывало всё дальше.
И порядочность, да простой деловой смысл, да военная общность — требовали также и это гучковское письмо не скрыть от главнокомандующих.
Итак, что ж, вдогонку надо им опять писать. Стал тут же нанизывать привычные строчки.
... С тяжёлым чувством передавая вам письмо военного министра... Можно понять, что до июня-июля нам предстоит перейти к строго оборонительным действиям. Значит, должно быть изменено и расположение наших сил... Сосредотачиваться на опаснейших направлениях возможных атак противника...
И — ещё долго, подробно.
Но не успел кончить этого письма — сообразил, что ведь ещё нужно одно письмо писать Гучкову...
Милостивый государь Александр Иваныч. Чтоб определить наиболее ранний срок наступательной операции, прошу не отказать осведомить меня: насколько можно считать боеспособным флот Чёрного моря?.. И в какой последовательности можно ожидать в Балтийском восстановления подводных, минных, крейсерских, линейных кораблей... Только откровенное изучение состояния...
Нет, этому конца не видно. А — никуда не уйти от нового прямого ответа союзникам, и даже нельзя его задерживать позже завтрашнего дня.