Тут Вероника, неделю избегавшись по благотворительным делам, шла на Петербургскую сторону на какой-то крупный митинг, где будет и Матвей Рысс. Тянула Сашу.
Саша с вечера сказал — нет, буду целый день лежать, устал. А утром проснулся — опять свежий, нет, надо действовать! Время уходит, воскресенье тоже время.
Митинг был дневной. Пошли. Взял Веронечку под руку правой рукой (теперь чести на улицах не отдавать, добро), пошли по Большому проспекту, на Тучков мост, и по другому Большому проспекту, и не видели всей гуляющей толпы, разговаривали увлечённо, как после долгой разлуки: такие невменяемые пронеслись две недели, сегодня первое нормальное воскресенье в новосозданном мире.
Рассказывали, кто что делал, видел, узнал. Обсуждали и тёти-агнессино внушение. Очевидно, дело сводилось к выбору партии. Вероника, вслед за Матвеем, теперь ратовала за межрайонцев.
Может быть, хотя обидно, что Матвей так опередил, а Саша путался по задворкам.
Да, правильная партия — это самая прочная основа. Партия усотеряет силу своего члена.
Вероника излагала, что слышала от Мотьки: проект объединения всех социал-демократических направлений. Ведь это стыд: 20 лет партия общая, а единой организации нет. Программа у всех почти общая, а политика разная. Вон, в германской социал-демократии, при самых резких расхождениях,— а единство не потеряно. Никакая группировка не виновата, а это всё — проклятые русские условия, разъединяющая конспирация, никто не может подсчитать истинного большинства, на чьей оно стороне. Но теперь отпало самое тяжёлое разногласие — подполье или ликвидаторство, и все должны сойтись на одной программе.
Так гладко говорила сестра, будто в себе это всё открыла и выносила, сочные тёмные глаза её смотрели назидательно, — Саше стало даже смешно, что это она его учит.
А вот хотелось ему, чтоб сестра его спросила о Ликоне, с ней поговорить о Ликоне.
Но так уже раздалились они, и так увлечённо Вероню несло, — не спросила...
Саша мог сегодня и штатское надеть, но пошёл в офицерском, и тем с большим удивлением и одобрением на него смотрели в толпе митинга, в зале. Тут публика была — черно-одёжная. Но какая же сила всех их свела и набила битком, тысяч десять, сколько в зале могло стоять или не могло, — и за головами только видно было на помосте несколько красных знамён и оркестр, после каждого оратора играющий марсельезу, — а зал подкидывал фуражки и шапки, не боясь спутать с соседями. Говорили с помоста самую простоту: представитель одного, другого комитета приветствует свободных граждан свободной земли. Монархия — символ бесправия и угнетения слабых. Это социал-демократия первая, которая бросила искру, которая...
Что понимали, не понимали из сказанного, но в нужных местах кричали или рычали одобрительно. Хлопали. А оттого что стиснуты все так — ощущение действительно силы, не то что в расслабленных креслах офицерского люстренного зала. Нет, сравнивая тех и этих, надо было признать, что эти — сметут. И среди тех — не стоит болтаться даже передовым республиканцем.
Понимали, не понимали, — а вот собрались, сгустились, сами, никто их не сгонял. Да что ж не понимать: вот возгласили с помоста память павших в борьбе — и все мужчины сняли шапки (баб тоже много, в платках), а оркестр играл похоронный марш.
А потом заговорил — большевик? или межрайонец? никто больше так не мог: что мало сбросить прежний гнёт, ещё нужно выяснить физиономию нового правительства:
— ... Разве в эти руки может быть вложена железная метла революции? Нас хотят уверить, что в государстве, где есть классы с разными интересами, — и может быть единая власть? Они хотят, чтоб Россией правили съезды промышленников и каста попов? Не-ет, им не хочется принимать нас в компанию власти. Но и мы им не уступим свою власть! И мы отметём ихнюю войну, война народу не нужна, а хотят нарушить доверие между солдатами и рабочими, что будто только рабочие против войны.
И никто не возражал. Из десяти тысяч.
Потом выступил солдат, простецкий: прекратить братоубийство.
И «ура» кричали, и марсельеза опять.
Уж Сашу ли в этом убеждать! — он это всё так и думал, ещё при первых выстрелах этой войны. Но постоявши тут среди митинга — был обратно убеждён ими больше своего: да! кончать войну! — и никак иначе.
Матвея не видели они на трибуне, но после выхода разыскали на улице — в кепи и клетчатом красно-буром шейном шарфе. Едва сошлись — Вероника открыто переступила на его сторону, взяла за локоть, и вид у неё стал счастливый.
Молодые люди строжились, чуть колко поглядывали: прошлый раз, в ночную встречу у комиссариата, не очень они дружелюбно разговаривали. У Саши было чувство как к сопернику, хотя не видно, в чём соперник, где они пересеклись. За сашиной спиной был Мариинский дворец, крепость, Царское Село, у Матвея ничего подобного быть не могло. А сила за ним ощущалась — большая.
Спросил Саша: вот этот выступал, про железную метлу, — кто?
Большевик.
Матвей вытер углы рта носовым платком, он перед тем спорил с кем-то, и сказал Саше примирительно:
— Приходи завтра вечером к нам в Свечной переулок. Межрайонный комитет приглашает всех, кто признаёт объединение большевизма и меньшевизма.
Как будто спуск в старое подполье? А может быть и самое дело? Ответил:
— Подумаю.
А сам решил: надо пойти! Да вырос он в социал-демократии — и надо в неё вернуться!
Смотрел, как Вероня, послушна, стояла, к Матвею прилепясь, — и освежило его полосой радости — и ревности.
Радости — что женщина может быть так послушна.
Ревности: а Ликоня когда? И — что с ней за эти две недели? Забросил, не ходил к ней, обиделся, — а ведь и её же швыряли эти волны как щепочку.
569
Наконец приехали наши из Сибири — Каменев, Муранов и Джугашвили-Сталин. В воскресенье днём Шляпников провёл в Палас-театре первое заседание профсоюза металлистов (к металлистам он продолжал себя кровно относить), оттуда, недалеко, по пути ещё разговаривая с рабочими, пришёл пешком в особняк Кшесинской. А приехавшие трое — уже здесь.
Вот и встреча!
С Мурановым и Джугашвили обнялись. А Каменев осторожно отклонился, подал мягкую руку.
Уселись в белом мраморном залике с пальмами, с окнами на Петропавловку и на Троицкий мост.
Ну что? Как?
Как доехали? А как тут, у вас, в Питере?
Вдруг сразу не получилось простоты, сердечности, не как встречаются старые соратники, взахлёб. Как будто не так уж интересно им друг о друге и узнать. А верней — они не час назад приехали, и уже успели тут проведать помимо Шляпникова. Да и Шляпников уже был предварён, что они там в Сибири нагородили в поддержку Временного правительства.
Вместе не вместе они там в ссылке жили — но вместе долгой дорогой ехали, сговаривались, тут вместе что-то узнавали, — и теперь расселись если не как трое судей над Шляпниковым, то как три ответственных старших товарища, проверить отчёт.
Да Каменев-то был ему почти ровесник, тоже тридцать с небольшим, молодой человек. А густоволосый, чуть кучерявый Джугашвили — кажется, на несколько лет и постарше. А Муранов-то точно на 11 лет старше Шляпникова и держался с большой важностью, сразу.
А кажется, должны были бы их соединить общее горе и общий стыд от последней газетной публикации, о ней только и разговору было по всему Питеру: по бумагам Охранки печатался один сохранившийся (а сколько ещё погибло в пожаре!) список платных агентов её в рядах революционных партий. И вдруг так подобралось, что по значительности постов и имён — Черномазов из «Правды» и ПК, Шурканов, бывший депутат Думы, и Лущик, — виднее всех в этом списке оказались большевики. Получались большевики — как бы самая опороченная партия, — как же зубоскалят меньшевики всех оттенков! Подрывалась большевицкая позиция в Совете.
А приезжие так держались, будто они этого пятна не разделяли: они ведь были не здесь, это, мол, не мы, мы бы не допустили. Самой своей ссылкой они становились как бы чище неарестованного подпольщика Шляпникова. А Шляпников, в ноябре настоявший на запрете всем партийным организациям вступать в сношения с Черномазом, — Шляпников теперь оказывался как бы виноватым, — и именно он теперь должен был перепечатывать в «Правде» позорный охранный список.
«Правда»! — лучшего детища, лучшей своей гордости не знал Шляпников. А тут — как-то поморщились, чуть не брезгливо: «Правда»?
А — что? Что — плохо?
Мол, слишком грубо ведётся. Мол, слишком резко. Отталкивает.
Да кого отталкивает? Кого и надо! Не пролетариат же!
Да дело, кажется, и не в одной «Правде»? Дальше — больше. Каменев с вежливой учёностью, как он весь марксизм вдоль и поперёк изучил за столом, а Муранов надутый, стали поправлять и даже отвергать чуть не каждую меру БЦК, даже самую позицию его и даже, удивительно, — позицию Петербургского комитета, которую Шляпников сам считал соглашательской. Если уж ПК для них — анархически-необузданный, то — каковы ж они сами и как они могли в сибирской крепкой ссылке набраться такого? И, мол, не надо подрывать Временное правительство. И не надо в газете так резко бранить Гучкова, как во вчерашнем номере.
Лучшую затею Шляпникова — вооружить и держать свою рабочую гвардию — тоже не одобрили: против кого вооружать? против кого держать?
Как? — Шляпникова горячий пот пробрал: так что ж, у пролетариата не должно быть своей отдельной армии? Всю силу отдать буржуазии?
По их — выходило так. Известная побасенка: буржуазно-демократическая революция, надо выполнить сперва буржуазные задачи. Но ведь позвольте! но ведь...
Ленин иначе писал-говорил! А эти сидели тут уверенные (да сговорившиеся?). Правда, Джугашвили помалкивал, покуривал папиросу под тёмными усами, — но всё же третий к ним. А Муранов и приехал, и держался с выражением страдальца и вождя: членство в Думе он понимал как вырост на лишнюю голову.
Шляпникову пришлось замяться на вопрос: а чем его выборгская милиция сегодня занята? Пока — ничем, охраны улиц почти не требуется, оружия захватили много, а большинство владеть им не умеет.