Но ещё должно было пять лет миновать и многие попытки разбиты, уже отчаивались дерзкие пловцы под нависшей громадой корабельного носа — он шёл и шёл, Россия упивалась обывательским благополучием, казалось отгремела счастливая боевая эпоха, — как раздался исторический выстрел Богрова!
— Ну уж, Неса, выбирай слова.
62
— Конечно исторический: по результату, по последствиям? — первосентябрьский акт превосходит все акты, это венец русского террора! — и равен он только первомартовской бомбе. А по справедливости мести...
Тётя Адалия в сомнении покачала головой:
— Знаешь, вот такое ощущение: богровский выстрел — не наше порождение. Общество не ощущает 1 сентября так сердечно и так восторженно, как 1 марта. Первое марта было совершено — прямо нашими руками, и Народная Воля тотчас взяла на себя ответственность. А первое сентября — какой-то чужой потёмочной душой, двусмысленной фигурой. И никто не взял на себя, ни тогда, ни потом.
— И это — позор для революционных партий! Выстрел Богрова — великое событие! И, если хочешь, даже в трёх отношениях. Он совершён в тот год, когда террор считался окончательно подавлен. И организован — одиночкой. И убит — самый главный, самый вредный зубр реакции.
Тётя Адалия зябко свела узкие локоточки:
— Нет уж, нет уж! Честь — выше всего! Ты доказываешь, что террористу многое прощается, — да. Но есть один грех, который никогда никаким судом совести не простится никакому революционеру: это сотрудничество с охранкой.
— Да не сотрудничество!! Надо же различать — сотрудничество или невольное касание в операции. Служба им — или использование их для революции?
— Ну да, азефовщина это плохо, а богровщина — хорошо.
— Да ты не смеешь такого слова даже строить! — полыхнули огнисто-серые глаза Агнессы. — Термин один — азефовщина. Это он — выворотень!
Азеф — Вероника знала: какое-то страшное, гадкое предательство, хуже которого нет. Но она даже не знала точно: “Азеф” — это фамилия или кличка?
— А какой такой особенный выворотень? Тот — добросовестно служил охранке, а не революции.
— Как? Войдя в руководство партии и втянувшись в акты?
— А в какие такие акты он втянулся, назови? Плеве убили летом Четвёртого, Сергея Александровича — зимой Пятого, и всё это время действовала только Бэ-О, по их уставу ЦК эсеров не мог ни руководить, ни знать, разве только один Михаил Гоц, и то не в подробностях. А Азеф в ЦК ведал типографскими делами — и типографии аккуратно проваливал. Вот и всё.
Агнесса не была эсеркой, но всё же:
— Такие люди, как Савинков, Чернов, Аргунов не могли же лгать!
— Но когда Лопухин открывал Азефа Бурцеву — то как осведомителя, и Бурцев тоже ещё не выдвинул гениального двойника. А когда эти трое пришли к Лопухину в Лондоне — вот к этому времени они уже всё и придумали.
— Но зачем бы это им?
— О-о! большой смысл: чтобы перед молодыми эсерами оправдаться в неудачах. Если и правительство запуталось, и правительство убивало даже само себя, чтобы только разгромить эсеров, — другая картина. А почему Гершуни, тигр революции, защищал Азефа перед смертью? Подумай? Он-то больше всех знал, что Азеф никакого отношения к Бэ-О не имел! Вообще, настоящих доказательств против Азефа никто никогда не привёл.
— Допустим, в отдельных случаях и не доказано, но по логике Азеф не мог не обманывать и полицию, не мог он не помогать эсерам честно — как бы он иначе возвысился до члена ЦК? И как бы он мог в ЦК бездействовать?
Сыпались имена, имена, будто известные всему миру, и угадывалась целая неписанная напряжённая история, которая, в общем, Веронике была и не нужна, но уж если слушать:
— Тётеньки, милые, а кто такая Бэ-О?
— Боевая Организация. Ядро террористов. И во всяком случае после ареста Савинкова в Шестом году — Азеф несомненно стал в центре боевизма.
— Ну, и центральные акты прекратились. А какие сделаны, то все — без ЦК эсеров, как и наш Антон.
— Да я вообще Азефа не трогала, это ты приплела. Я хотела сравнить Богрова скорей с Воскресенским.
— А кто такой Воскресенский?
— Ну неужели Воскресенского не помнишь? Ну, иначе Петров. Пяти лет не прошло, и тут, в Петербурге, и ты уже не маленькая была — и не помнишь? Да как тебе всё из головы вымело!
Объяснили. Учитель из Казани, эсер-боевик, сидел приговорённый в тюрьме, и оттуда, очевидно под влиянием азефовской истории, написал письмо в охранку: предложил свои услуги, если освободят его и товарища. И охранка освободила Воскресенского и взяла на службу, но он тут же покаялся в своё ЦК — и те велели ему в очищение взорвать сразу несколько крупных полицейских деятелей. Он так и заплетал, двух-трёх главных, но попался ему только полковник Карпов, его он и взорвал на Астраханской улице.
— Ну и что ж, всё равно, — тётя Адалия была неумолима, потряхая гладковолосой мирной стареющей головкой. — Перед судом революционной этики не может быть оправдания никакому пути через охранку, и этому тоже.
— Ну, какая рационалистическая крайность! — изумлялась тётя Агнесса. — Так ведь так и вообще ничего сделать нельзя! Действовать нельзя! Если охранка используется — против самой себя? Если охранка обманута, опозорена и наказана — тоже нельзя? Это уже чистоплюйство непомерное! Важно: не кем он притворяется, а — чему он истинно служит. Воскресенский решил сразиться с охранкой её же оружием. И рискнул революционной честью! И честь эту спас, отдавая жизнь!
— По нашим народническим идеалам — и такое невозможно.
— Да ведь он же никого не предал! Да ведь он же сам пошёл открылся товарищам!
— Но тогда в чём ты видишь сходство с Богровым? Богров реально служил охранке и предавал.
— Да не доказано это! — пылала тётя Агнесса. — Это же — охранские и данные! Вот судьба одинокого идеалиста: ещё и быть оболганным перед потомками. Воскресенскому было легко: он умер, ликвидируя свои ошибки перед партией, он до самого эшафота чувствовал себя посланником революционного центра, это совсем другое дело! А Богров? — в эпоху всеобщего разочарования и разложения — одиноко! замкнуто! имел твёрдость провести свою стальную линию, — да так одиноко, так тайно, так гордо, что вот, три года прошло, и только теперь начинают выплывать, разъясняться подробности.
— Откуда же, тёть Агнесса? — Этому странному скрытому миру во всяком случае нельзя было отказать в накале страстей.
— А-а, ничего ты не читаешь, одни “миры искусства”. Вот только сейчас вышли две первые книги о нём. Одна — благородная, честная, из эмиграции, другая — из охранской клоаки.
— И всё равно ничего не прояснилось, — махнула тётя Адалия.
— Да! потому что группа анархистов-коммунистов, к которой Богров себя идейно причислял, так до сих пор, из какой-то политической осторожности, не захотела публично засвидетельствовать его революционной чистоты. Очевидно, это вредит партийным целям. И так и засыхает на умершем герое вся эта грязь. Он ушёл загадкой — и за три года никто не взялся объяснить: как же Богров дошёл до своего великого шага? А трусливое правительство по своим причинам глушило и прятало дело Богрова. А потом внимание России было заслонено процессом Бейлиса. Сложилось как всеобщий дружный заговор против одинокого. Решительно всем сошлось удобно: или лгать, или принимать ложь за правду, или молчать, кто слишком много знает. Молчат и личные друзья Богрова. Его естественно ненавидят реакционеры. Но нападают и революционеры, кто слишком уверен в своей безупречности. А общество и печать почуяли такую политическую выгоду: принять за истину полицейскую клевету, что Богров был верный охранник: ведь тогда им удобней клеймить охранный порядок! — а что им честь человека? А либеральчикам — выгодный момент отмежеваться от террора, ведь они теперь разлюбили террор, теперь они хотят заявить себя верноподданными паиньками. Либералам выгоднее всего так считать: Богров — провокатор, и правительство прячет гниль своей системы. Либералам выгоднее всего видеть в этом убийстве руку охраны, и только её. А социал-демократы, кто и револьвера в руках держать не умеют, не знают где ручка, где дуло, тоже обрадовались: не свалишь на революционеров, не свалишь на евреев, не начнёшь преследований. Заячьи душёнки! А газеты лепили всякие подозрительные сообщения, лишь бы сенсация. А от газет и распространился общий гипноз. В политической игре потопили героя — и высочайший подвиг лишился морального обаяния! Бьют лежачего — и заступиться некому. Бьют казнённого, кто уже никогда не защитится сам! Бросают грязью в свежую виселицу! И ты поддаёшься, Даля, этой гнусной либеральной клевете!
На защите ли, в нападении, но в вопросе страстном тётя Агнесса умела становиться розовато-серой пантерой, розовые пятна к приседи волос. Страшноватой. Уж била лапой — так всех подряд, никого не щадя, никого не боясь.
Но и картина не могла не захватить: одинокий смельчак — и всеобщий заговор несправедливости.
В такие минуты, когда тётя Агнесса особенно горячилась, — тётя Адалия, в своём тёмно-сером или выгоревшем чёрном, как монашенка, старалась как можно больше выиграть хладнокровностью. На узкой груди она сжимала пальцы в неразорвимый замок, а тонкие губы ее выразительно изгибались в недоверии: