Но громче всего и шире всего в эти дни заливали Россию молебны. Ещё прямо из театра некоторые пошли в Михайловский монастырь и служили молебен в ту же ночь. 2 сентября в киевских церквах был поток молебнов. В переполненных Софийском и Владимирском соборах они шли непрерывно, при рыданиях многих людей. Совет профессоров университета Святого Владимира телеграфировал, что возносят молитвы. В тот же день в Петербурге Гучков устроил молебен в Таврическом дворце, были молебны в зале городской думы, в церкви Главного Штаба, в Адмиралтействе. В Казанском соборе заказывалась череда молебнов: от октябристов, от националистов, от Государственного Совета, от военного министерства, от министерства внутренних дел, от министерства земледелия...
И потом ещё сколько по остальным храмам.
И — в Москве.
И — по всем, по всем городам Российской империи.
*****
И МОЛЕБНЫ ПЕТЫ, ДА ПОЛЬЗЫ НЕТУ
*****
68
Что пишут в газетах о нём? — но что и о Столыпине?
Неужели — ещё жив? Неужели — останется? Жжёт, разрывает: зачем же тогда всё?..
Богров стоял так близко, что видел как бы вздрагивание ткани сюртука при незастёгнутой верхней пуговице от вихревого удара пуль. Он физически ощущал, что не просто стреляет, но вбивает пули в самое туловище врага. И уже не выпускал всех восьми, какие были, но и не считал, сколько выпустил, сбился, — а насытился, уверился в успехе — и кинулся бежать.
И как же он поторопился! Теперь оказывается: всадил всего две пули, и вторую — всего лишь в кисть? (Сам не заметил, как револьвер качнулся. Это значит — он уже убегал?)
Тогда, в момент стрельбы, ему ясно мелькнуло, что ещё можно и спастись! Настолько перепугался неполный зал благородной публики — кричали истерически, и убегали, и за кресла прятались — другие, как будто надо было спасаться им, а не Богрову. Проход был чист перед ним — и Богров кинулся бежать, так и неся револьвер в руке (может быть откинуть бы его — и не узнали б?), — и уже недалёк был от выхода — как офицер схватил его за руку с револьвером так железно у кисти, что браунинг выпал или вырвали, он уже не успевал всё заметить и объяснить, ударили по голове, кажется биноклем, а потом он уже не замечал — чем, кто именно свалил его с ног, куда и как били.
Уже позже, в буфете, на первом допросе, он понял, что выбиты два зуба.
Готовясь к подвигу, он готовился к строгим допросам, даже и к потере жизни, но забыл, не подумал, никак не ждал избиения, не ждал боли и муки для тела прежде казни. Обычно никого из революционеров не били. И даже когда просто наручники надели, чтобы везти в крепость, это оказалось так неожиданно больно, что Богров вскрикнул и просил ослабить. И это — в первую ночь, когда в пылающем гордом состоянии он ещё мало болей замечал.
На второй же и на третий день, когда возбуждение сменилось удручённостью, всё разбаливалось — и в камере Косого Капонира эти боли удручали больше, чем предстоящее. И при болях и в таком состоянии особенно невыносимо оказалось отсутствие удобств — промывного унитаза, водопровода, электричества, мягкой постели, домашней еды. Мучительная покинутость, запущенность тела. Богров вызывал врача.
От избиения военной публикой в театре Богрова спас жандармский подполковник Иванов: перебросил его через барьер в ложу. И он же, очень доброжелательно, вёл, в помощь главному следователю, часть допросов. Не уклонялся и сам ответить на вопросы Богрова: что пишут о нём в газетах? как узнали и что сказали родители? И — как Столыпин??
Столыпин всё ещё не умер, но надежда была большая: задета печень!
А главное — угадано было общественное настроение, что “этой жертве — не посочувствуют”.
Когда ненависть насыщается до самых своих краёв — она перестаёт нас тяготить. Чувство исполненного долга уравновешивает нас.
Прекращенье борьбы. Даже и чувство сладкой слабости. В первый раз отлила всякая ответственность.
Да, он был прав, пойдя на акт, кончились все его сомненья и расщепленья. Вся ценность нашей жизни лишь в том состоит, как выполнить её цель. У кого цель требует — беречь себя, а у кого — пожертвовать.
И как это в конце концов оказалось несложно — поворачивать историю: всего только получить театральный билет, миновать 17 рядов партера — и нажать гашетку.
И он сделал — всё один, по своей внутренней оригинальной идее! Никого не вовлек, ни на кого не упадёт удар. Не даст привлечь никого из знакомых покровителей, присяжных поверенных.
Теперь, когда главное дело — всей его жизни главное дело, оказывается! — было выполнено, а будущность решена, — теперь эти следственные вопросы не только не были Богрову досадчивы, но даже — облегчение, но разрядка от того неудержного сгущения тайны и расчётов, какие извели его за последнюю неделю, так что каждое словесное прикосновение тогда раздражало. Теперь наконец-то можно обо всём говорить! — хоть с этими. Крыльная лёгкость следствия, когда выполнена задача, можно гордиться собой, не нужно юлить, выворачиваться. Ещё в буфете он спешно заявил себя анархистом. (Хоть и не был им давно).
Конечно, куда веселей было бы теперь разговаривать с людьми из своего общества (ещё блистательней бы — с корреспондентами!), — именно теперь, когда ему удалось что-нибудь в особенности. Но и все следователи были интеллигентные, вежливые, внимательные собеседники, с полным уважением к личности и взглядам Богрова, а к тому же всё главное записывалось в протоколы, и значит, неизбежным ходом бюрократии, все показания Богрова будут наилучше сохранены, когда-нибудь появятся и в прессе — и объяснят, и оправдают перед историей его одинокий великий подвиг.
И без напряжения, сокрытий, расчётов, лавировки — он теперь гордо, полно, прямолинейно объяснял. Да, помощник присяжного поверенного Мордко Гершевич Богров. Покушение на Столыпина задумал давно, задолго до киевских торжеств. Да, именно на него как на народного врага. Считает Столыпина главным виновником реакции в России, притеснений печати, притеснений инородцев. Он игнорировал мнения Государственной Думы. Револьвер купил три года назад. Стрелять приходилось мало, в воздух. План покушения мною разработан не был. Был уверен, что в театре найду момент приблизиться. Покушение совершил без какого-либо уговора с другими лицами и не как участник какой-нибудь организации. (Такая и записка была приготовлена в его бумажнике, взята с ним: “Подтверждаю, что я совершил покушение на убийство статс-секретаря Столыпина единолично, без всяких соучастников и не в исполнение каких-либо партийных приказаний“). Билет был выписан на моё настоящее имя. Пули не были отравлены.
Правда ли, что — давний сотрудник Охранного отделения?
Тут — никуда не деться, этого не скрыть.
Да, я сотрудничал с Охранным отделением. Да, уже 4 года. Да, давал сведения. Причина? — гм... я хотел получить некоторый излишек денег. Для чего мне нужен был этот излишек? — я объяснить не желаю. (И не объяснишь ведь!..)
Но не назвал ни одного нового имени, не вспомнил ни одной явочной квартиры или конспиративного факта. Да о таком — никто и не спросил.
Повторно и повторно: Кулябко не знал о моей цели. (Один раз проговорился, что: это было предложение Кулябки — дать билет и в Купеческий сад и в театр). Нет-нет, не знал. (Да и что видел Богров от Кулябки, кроме поддержки, одобрения, денег? — а теперь тот сам попал в какую беду. Проступает даже больше, чем благодарность или расчёт, — какая-то неестественная сроднённоеть у него получилась с Кулябкой. Ни один истинный анархист не мог бы двинуть и пальцем из жалости к начальнику охранного отделения. А вот..)
И вот — вся история ошеломительного убийства не оказалась ни загадочной, ни трудной. И была исчерпана двумя-тремя ясными протоколами.
2 сентября написали и ещё один протокол — побочный: о том, что у Богрова возникала мысль совершить покушение на Государя, но была оставлена из боязни вызвать еврейский погром.
Да, как еврей он не считал себя вправе совершить такое деяние, которое могло бы вызвать хотя бы малейшее стеснение еврейских прав.
Тут — Богров не комбинировал, не изобретал, он оставался верен до конца своему народу: и очевидно здесь была главная сила его внутренней твёрдости.
И даже в своей верности уже настолько верен, что отказался подписать и этот свой ответ: узнав о таком моём заявлении, правительстве получит оружие — устрашая погромами, удерживать евреев от террористических актов. (А они должны происходить в России беспрепятственно).
Оттого и пришлось этот ответ выделить отдельным протоколом: его подписали только следователь и прокурор.
Имеете ли ещё что существенное добавить или изменить в показаниях?
Нет.
(Задета печень! Умирает! Совершено!)
Ещё вопрос: как же всё-таки и почему после честной четырёхлетней службы в Охранном отделении вы решились на такое убийство?
Богров ответил снисходительно-презрительно: “Я отказываюсь объяснить причины”.
Ещё ли вы не поняли, что я никогда вам не служил? И что же вы поняли во всём этом деле?..
Не я вам — вы мне служили. Но это прочтёт и поймёт история.
И вот, следствие — кончается? Теперь дело будет передаваться в суд.
Суд? Какой ещё суд! И как он заранее неуклюж. Вот был суд: подсудимый — премьер-министр. Но не допрашивался ни он, ни свидетели. И весь суд состоял из кипения одинокого разума. И приговор был — смерть! И приведен в исполнение.
А между тем остывает и голова, и задор. И такая боль в побитом теле! (Избиение — потрясло его). И так не хватает выбитых зубов.
И возвращается реальность: суд?? Как получилось, что, сам из адвокатской среды, он, изощрённо планируя покушение, не планировал суд? Он — весь отдался покушению. (А иначе б он его не сделал). Но ведь суд — это светлый выход (как вышла Засулич!). Сколько свободных манёвров русской юстиции откроется ему теперь! Можно брать защитника — да лучшего защитника Киева! И — через него сразу связаться с родным миром! — дать понять, передать, и узнать самому?..