Вероятно, такое сдержанное поведение тем легче далось правым, что они никогда не считали Столыпина своим, но, напротив, предателем: вместо того чтоб отвергнуть и растоптать Манифест 17 октября, Столыпин искал развитие России в его вынужденных пределах. Хотя он и выволок Россию из революции, он остался им недостаточно хорош: та нетерпящая правая крайность, которая знать не желает никакого развитая общества, никакого движения мысли, никаких тем более уступок, а только всемолитвенное поклонение царю да каменную неподвижность страны — ещё век, ещё век, ещё век. Правда теперь, убитый евреем, Столыпин стал для правых более приемлем. Местные киевские союзники (Союз Русского Народа) готовились демонстрировать в том же оперном театре, где прозвучали выстрелы, на спектакле “Жизнь за царя”. (Но узнав о том, власти отменили этот спектакль — и дневной, и вечерний). Однако в верхушке правых, в Петербурге, непримиримость к Столыпину не изменилась: из думской фракции правых демонстративно никто не поехал на похороны — ни Марков 2-й, ни Пуришкевич, ни Замысловский. И правые газеты писали откровенно:
Россия не давала Столыпину своего имени... Да будут его увлечения — предостережением каждому его заместителю: не поддаваться гипнозу современных либеральных веяний.
Архиепископ Антоний Храповицкий на панихиде в Житомире осудил реформы Столыпина как левые и призвал православных замаливать его грехи. А прославленный и безвозбранный в своей лихости царицынский Илиодор (к тому же и с личными счётами к Столыпину) отказался даже и панихиду отслужить: “Столыпин нам не родня, не знакомый, никакого добра не сделал”.
А главный тон им всем — задавал Государь. Никак не осталось незамеченным, что он посетил лечебницу всего один раз — и даже не прошёл к самому больному. Давно разработанная программа чаянных торжеств выполнялась неуклонно, ни на волос не дрогнув от выстрела в театре: воинский парад, осмотры киевских заведений, поездка в Овруч и в Чернигов. Оттуда Государь вернулся лишь 6 сентября — уже слишком поздно, чтобы проститься с умирающим, но и слишком рано, чтоб задержаться до завтра, к переносу тела в Лавру. В механической программе своих торжеств Государь, как проходя между кеглями на цыпочках, обминул и первые минуты раненого в театре, и ожидания его в лечебнице, и день смерти его, и день перевоза в Лавру, и день похорон. Все видели, что российский единодержец не сострадает раненому.
Передавали устно — и просочилось в печать: “Говорят, Государь не считает особенной потерей”.
Тем легче не прихлынула большая волна сочувствия. Молебны по России сменились на панихиды, те отзвучали — и всё.
Тем более не нуждалась либеральная печать теперь и заикаться о какой-либо “глубокой печали”. (Но вся пресса перепечатывала восхищение жандармского подполковника Иванова личностью Богрова). Появилась возможность подекламировать:
Что передумал раненый министр перед смертью? Не прояснился ли в его уме истинный взгляд на сущность полицейского строя, в котором он жил и действовал?
И приляпать биржевую оценку от имени истории:
Был ли покойный большим государственным человеком? Была ли у него широкая, глубокая государственная программа с определёнными принципами и системой? Нет, он не отличался мощным размахом объединяющей идеи.
В эти самые дни правительственная комиссия в ковенском имении Столыпина изымала программу развития России на 20 лет. Судили о нём газеты с той размашистой самоуверенной пошлостью, которую в XX веке никто не выразил так отъявленно, как журналисты. И поучала кадетская печать:
Никому не дано забывать, что право
(то есть кодекс статей, выработанный выпускниками юридических факультетов и вотированный другими юристами в законодательном учреждении)
выше
религии и выше национальных чувств.
Только Меньшиков в “Новом времени” написал:
Это был выстрел на весь мир. Убит в цветущем возрасте, посреди исполнения долга, политическая жизнь его только начиналась. Он боролся с революцией как государственный человек, а не как глава полиции. Это был новый тип государственного деятеля. А мы — ничем не можем ответить, кроме “вечной памяти” и синего кадильного дыма. Так мы реагируем на то, что Россию обезглавили. Все эти панихиды — тени дел. А революции надо дать отпор не театральный.
А кроме журналистов и политиков разве остаётся ещё какое-нибудь мнение у страны? Русской потери у нас почти не объяснили.
Некоторые киевляне обсуждали ставить Столыпину памятник. Государство не предложило участвовать.
Хоронила Россия своего лучшего — за сто лет, или за двести — главу правительства — при насмешках, презрении, отворачивании левых, полулевых и правых. От эмигрантов-террористов до благочестивого царя.
Только в европейских странах можно было прочесть, что (французский официоз) покушение было не на лицо, а на основу государственного порядка. Что Столыпин был — великий деятель, опора порядка, за изумительно короткий срок восстановивший в России благоденствие. Что (“Таймс”) он приспособил русскую политическую жизнь к представительным учреждениям так скоро и в таком порядке, как это не было сделано ни в одной стране. Что он пал мучеником за свои убеждения, смерть его — национальное горе России, и можно только надеяться, что эра Столыпина не кончится с его смертью. Что (венские газеты) опять великий муж России пал жертвой зверской страсти; русские социалисты-террористы, с большим влиянием в кругах русской буржуазии и университетских, называют себя освободителями, прикрывая этим отвратительное варварство и только препятствуя мирной культурной работе.
После смерти Столыпин лежал в дубовом гробу, в белом кителе. Из многих венков вдова выбрала терновый и положила ему на грудь. У ног на подушке лежал измятый пулей орден Святого Владимира. В тесную лечебницу вход был затруднён, но шли чередой прощаться.
Хоронить намеревались у Аскольдовой могилы. Но Государь, посетивший лечебницу, повелел хоронить в Лавре.
7 сентября несколько вёрст от лечебницы до Киево-Печерской Лавры Столыпина перевозили в открытом гробу по улицам, запруженным толпами и обставленным шпалерами войск, — теперь дана была умершему защита, какой не хватало живому. То не находилось и одного жандарма, а теперь все сотни их, какие только собрались из трёх столиц, — ехали конные и шли пешие и впереди и позади процессии, формально — потому что покойный был и министром внутренних дел, но обрамленьем своим извращая его великую службу России. Множество лиц, каких не достало живому на поддержку, — все, все теперь были здесь, и депутации от учреждений, и высшие военные и гражданские чины. (Но Курлов отбыл в Петербург, Спиридович — в Ялту).
Играли многие военные оркестры. Впереди процессии шли факельщики. Затем в белых одеждах дворяне, земские чины. Хор злополучного театра. В синих кафтанах хор соборных певчих. Десять хоругвей. Высокий крест. Попарно псаломщики и дьяконы с кадилами. Три архиерея, восемь архимандритов, митры блестели на солнце. Кое-где перед колесницей народ становился на колени. Впряжены были 6 лошадей в белых сетках и с белыми султанами. При остановках близ церквей архиереи читали Евангелие. За колесницею после родных шли генералы, офицеры, монархические организации со стягами, везли сотни серебряных и живых венков, процессия тянулась три часа.
Не хватало малости: Государь изволил накануне отбыть из Киева на отдых в Крым. (Но был от их величеств венок. И от вдовствующей императрицы).
А к 9 сентября, к похоронам, уже приспели и петербургские депутации. От Государственной Думы негусто — человек 50, прослойка русских националистов, которые только и верны были Столыпину от начала до конца (но и киевский их лидер Шульгин лечился в Крыму), да кучка октябристов с раскаявшимся Гучковым. Ни от левых, ни от крайних правых членов Думы не было никого. Родзянко привёз венок, но только от собственного имени. “А почему не от Думы?” — спросили его. — “Депутаты меня не уполномочили”.
И — не было никого из великих князей.
Гроб простоял минувшие ночи в Трапезной церкви, у него дежурили предводители дворянства, земские деятели, гласные городской думы и опять-таки чины министерства внутренних дел. Правда — и верные друзья по земельной реформе — министр земледелия Кривошеин и помощник Столыпина Лыкошин.
Митрополит служил заупокойную литургию. Епископ Евлогий от Холмской Руси произнёс пылкую прощальную речь, назвал покойного крестоносцем.
Перед выносом гроба удобно расположились у места погребения представители печати, фотографы и кинематографисты. “Союзники” настояли, что это оскорбительно, — и потребовали удалить. Журналисты не шли, их вывели.
Под колокольный звон гроб понесли из церкви. На караул брали снова жандармы. На подушечках — снова ордена. И в белом облачении — 54 священника, 6 дьяконов, 4 епископа, митрополит. Гроб несли сановники, но не очень высшие (высшим — указал отъезд императора). Из министров сопровождали Щегловитов да Тимашев. Кривошеин вёл вдову. Да Родзянко, Гучков, Балашов, Владимир Бобринский. Пихно.
Какой-то мужичок старообрядец пытался сказать у гроба слово — жандармы оттолкнули его, не дали говорить.
После литии у могилы — с “Коль Славен”, “Вечной памятью” и под три ружейных залпа за стенами Лавры, опустили великого русского в склеп, между Трапезной и Великой церквами. И стали заделывать.
Не запугали.
Убили.
71
А через несколько часов в одной из больших камер Косого Капонира начинался тайный суд над Богровым. Не оправдался слух последних дней, что Богрова будут открыто судить в Петербурге и так осветятся все подозрения против охраны. Нет, судили его, конечно, трусливо-закрытым судом и не был опубликован обвинительный акт — и нельзя было лучше подтвердить подозрения и укрепить левых: нужно самим быть очень виновными, чтобы так скрывать истину о деле Богрова! Богров и был их человек! Власти сами и подстроили убийство!