И чего, правда, стоили эти шпалеры войск при похоронах и жандармы, берущие на караул при орденских подушечках убитого, если скрывали суд?
... Как оказалось, вчера, 8 сентября, подсудимый просил бумагу “для чрезвычайно-важных показаний”. Сообразуясь с тем, что он уже передан военно-окружному суду, тюремная администрация отказала Богрову в бумаге. К сегодня была осведомлена и прокуратура, но ничего не изменила в ходе.
Суд был назначен на пять часов пополудни. Не рассчитали, что в Косом Капонире нет электричества, а и день попасмурнел, начинали уже в серости, и вскоре послали собрать керосиновых ламп.
Четверо членов суда были полковники и подполковники из гарнизона, председатель — генерал-майор, прокурор — генерал-лейтенант. Два последних очевидно имели случай заметить и усвоить все пренебрежения императора к раненому и умершему премьер-министру. Они и сами могли тут выводы сделать, а вероятно и спрашивали совета, мы никогда не узнаем, у кого. Во всяком случае было вызвано 12 свидетелей — и пятеро из них не явились. Курлов — даже и не числился среди вызванных, суд (а перед тем и следствие) не смел дерзнуть так высоко. Веригин, как совсем не причастный к делу, поспешил уехать в первых же днях в Петербург. Спиридович, связанный охраною при дворцовых торжествах, уехать из Киева сразу не мог, но пренебрегал вызовами на следствие и не являлся дважды. Когда министр юстиции предупредил министра Двора, что будет личным докладом императору добиваться вызова Спиридовича, тот явился на следствие раз, но (по сговору четвёрки) не ответил ничего по существу, ибо ведь он был и вовсе ни при чём. И тем более не явился сегодня в суд.
И никто из пяти неявившихся свидетелей не был востребован повторно.
Защитника не было, поскольку подсудимый от него отказался. Но и более замечательная особенность: не вёлся протокол судебного следствия, полная запись показаний, — как если бы этот суд происходил на театре военных действий и снаряды противника уже сотрясали бы башню. Или как если бы этот суд был — о карманной краже.
На суде присутствовали важные местные лица: генерал-губернатор Фёдор Трепов, командующий военным округом Николай Иудович Иванов (ему-то и спас Богров однажды жизнь, выдав покушение), киевский губернатор, губернский предводитель дворянства, несколько прокуроров. И министр юстиции Щегловитов заезжал на часть времени. И никто из них не указал на упущение с протоколом, или не видели упущения в том.
Объяснение было слишком неприятно власти, чтоб его подробно расписывать. А по законам бюрократического бытия мнение о случившемся уже впечатлилось во всех них.
И вдруг Богров (всё в том же фраке, помятом при аресте и от тюремной жизни, уже без воротничка, манжетов и бабочки) — попросив на время своих объяснений оставить в зале и свидетеля Кулябку (по закону это воспрещалось, но суд согласился!), — Богров хладнокровно взорвал всё, что было на следствии. Ему не дали вчера бумаги представить всё это письменно — теперь он переворачивал голосом.
Его показания были — прямо противоположны прежним!
Уже не стало великого замысла убрать врага народа, врага инородцев, врага прогресса и конституции, а — произошла случайность: Богров ходил несколько дней с револьвером, да, но вовсе ещё не решив, что кого-нибудь убьёт и кого именно. Он совершил убийство Столыпина безо всякого злоумышления и неожиданно для самого себя. В Охранном отделении он служил всегда чисто-идейно, из сочувствия к целям охраны, а вознаграждения практически и не получал.
(Я — ваш! Я даже ещё более ваш, чем вы до сих пор думали. И если я потону — то и вы!)
Однако этой весной и летом к нему дважды приезжали делегаты от парижских анархистов, требовали отчёта в израсходовании партийных денег 1908 года, обвинили, что он — в сношениях с Охранным отделением, — и потребовали совершить какой-нибудь террористический акт, а иначе огласят его провокаторскую деятельность и убьют самого.
(Спасите меня, я ваш! Вы видите — я пострадал за вас).
Анархисты посоветовали Богрову убить — Кулябку.
(Кулябко — вздрогнул как подстреленный. Так вот что ему грозило?? Он, рыдавший эти дни на допросах и признавший свою запредельную глупость, чтобы только избежать квалификации государственного изменника, — он сам и был главная намеченная жертва?!?)
Вносились керосиновые лампы. Появлялись угрожающие тени на сводах, увеличенные чёрные взмахи передвижений и жестов.
Богров и сам наметил Кулябку — потому что при постоянных сношениях такое убийство можно было совершить вполне безнаказанно.
(Милый, милый умница Богров! — просветляется теперь Кулябко: так ведь если я главная жертва, так я уже почти и не виноват?)
Однако доверие Кулябки и его ласковое к Богрову отношение остановили последнего. В ночь на 1 сентября (как всё опять ложится удачно!) он и приходил домой к Кулябке, чтоб его убить, зачем бы иначе? — но был обезоружен его добротой и домашней ночной раздетостью.
(Я жалел — Кулябку, такого же, как вы всё! Признайте же меня — я ваш!)
И — горячие слова в защиту Кулябки: что тот — поверил в Богрова. Что тот добросовестно заблуждался.
В странных тенях на сводах не отличишь мира этого от того.
И всё это — к вечеру, рядом с Лысой Горою.
Суд — поражён сенсационным поворотом.
— Но почему ж тогда вы убили статс-секретаря Столыпина?
— Совершенно случайный выбор. Просто — самое видное лицо в публике.
Откуда ж тогда наполеоновская гордость первых часов? И почему же столько дней в плаще геройском — шёл и шёл на эшафот? Нагораживал против себя всё самое тяжкое, до высшего размаха обвинения?
Суд — поражён, но не настолько, чтобы задать хоть один из этих вопросов. Да — поражён ли суд? Никто не спрашивает, чем же объяснить катастрофическую смену показаний? Какие мотивы?
Углубить допрос? Начать вести подробный протокол? Назначить переследствие? Отсрочить своё решение?
Нет, как будто снаряды ложатся близ самой башни Косого Капонира, — суд спешит кончать. Суд спешит кончить как можно быстрей и глуше — будто нарочно подтвердить все худшие обвинения левой прессы: это ваш человек!
Как по гладкому спуску допрашивается блеющий от радости Кулябко. (А ему тем легче теперь попасть в лад, что он всю новую версию слышал). И он хвалит и хвалит верного сотрудника Богрова. Да ведь он и всё время так говорил: деятельность Богрова для Охранного отделения была исключительно полезной. Не поверить Богрову было бы совершенно невозможно, контролировать его — неэтично. А почему Кулябко не попытался арестовать на квартире Богрова мнимых революционеров? А потому что он ещё не схватил бы их на несомненном замысле, но этим выдал бы революционерам тайну Богрова. Что же касается допуска в театр, то (без подсказки Курлова Кулябко этого бы и придумать не мог, и шепнуть бы не осмелился): Богров был допущен в театр с ведома Столыпина!!!
Уже засыпана, уплотнена земля столыпинской могилы. Теперь можно топтать и так.
Оказалось всё просто, исчерпывающе ясно. (Да ведь надо и спешить). И при таком совпадении показаний Богрова и Кулябки — зачем суду допрашивать кого-либо из шести ещё прибывших свидетелей? А из неявившихся — зачитать Спиридовича и Веригина, — и суд может удаляться на совещание?
Тот каляевский задуманный Суд, героическое увенчание Акта. Что желает сказать подсудимый суду ещё?
Что в тюрьме он страдает от голода (тем большего, чем больше вернулась надежда на жизнь) — и просит накормить его хорошо.
Вызванный администратор доложил, что Богров содержится на офицерском положении. Распорядились накормить вволю. А всего через двадцать минут вернулись и с приговором: помощник присяжного поверенного Мордко Гершов Богров, признанный виновным в соучастии в сообществе, составившемся для насильственного посягательства на изменение в России установленного основными государственными законами образа правления (им непременно нужно сообщество, так гласит статья 102-я, а иной статьи в кодексе и нет, весь кодекс не предусматривает одиночных революционных выстрелов, какие вспыхивают уже полвека, весь кодекс не готов к революционным годам), — и в предумышленном убийстве —
— приговаривается к лишению всех прав состояния и к смертной казни через повешение.
И — качнулся Богров.
Так — сразу?.. Так сразу — и всё??
Рассчитал, должно было взять! Не взяло.
Шарик выпал — худшим образом.
(Да может быть суд и охотно бы его помиловал. Но ещё был один закон, которого Богров не знал: в радиусе двух вёрст от Государя всегда действует военное положение. Не в том дело, что обвиняемый убил премьер-министра, но он стрелял — в присутствии Государя!)
И отдельное постановление о Кулябке: не принял мер... не распорядился... не учредил наблюдения... Об этом — сообщить подлежащим властям гражданского ведомства.
Только и всего. Не судить же.
Теперь дали Богрову последний в жизни лист бумаги — уже в камеру не будет бумаги дано — для последнего письма родителям.
Расходились, уходили. Мелькали на сводах чудовищные тени тустороннего мира. Ждали конвоиры.
Богров при керосиновой лампе, на столе, мог писать.
Версии меняются — а родители одни. По версиям он карабкался, сколько мог, — а возможность этого письма не повторится.
И письмо — разве только к родителям? Его десятки раз напечатают. Это письмо — ко всему миру.
Но это всё — как выразить? И — чтобы прошло?
“Дорогие мама и папа! Единственный момент, когда мне становится тяжело... Вы должны были растеряться под внезапностью действительных и мнимых тайн...”
И — мнимых. Кажется ясно: не верьте тому, что наговаривают обо мне: что агент охранки. Нет, вот ещё ясней: