И с пригуживанием в голове, никому кроме него не слышимым, командующий по-прежнему глядел в высокий лепной потолок. Таким же кругло-спокойным, гладким, без борозды оставался его накатный лоб, и в своём постоянном широком раскрыве не щурились, не косили глаза, по щекам не пробегали змейки, спокойные толстые губы прикрывались спокойной зарослью, — но внутренне наступила шаткая безопорность, о которой признаться никому было недопустимо, и она страшила командующего. Ни одна мысль его не успела вполне додуматься, как должны в здоровой голове вызревать уверенные мысли, ни одно решение, уже утекшее на телеграфную ленту, — прежде сформироваться вполне. И первый раз за тридцативосьмилетнюю службу, ещё от своего гусарского полуэскадрона в турецкой кампании, Самсонов чувствовал, что он — не действователь, а лишь представитель событий, они же утекают по себе сами.
Как раз Филимонов всё это в командующем видел. Вот если б он был командующим, он разговаривал бы с Жилинским не так. И корпусных командиров затянул бы не так. Да не было власти ему дано. В шее жёстко охваченный стоячим воротником, прибарабанивая пальцами по аксельбанту, поглядывал он на распластанного командующего.
Но Филимонов не знал, что тут случилось, пока он ездил. Убегающий противник наконец-то был настигнут или, во всяком случае, столкнулись с ним! Столкнулись ещё вчера, весть пришла сегодня, а особое удовлетворение было в том, что столкнулись именно левым боком левого из центральных корпусов — 15-го, и вели бой, повернувшись налево! И бой удачный! и толкнули немца дальше!
Всего часы назад победа окончательно выяснилась по донесению генерала Мартоса, аллюр три креста, в автомобиле молодой офицер с повязанной головой, — и так первый раз подтвердилась правота Самсонова, что и в безмолвной пустоте он правильно рассудил немца. Час назад, в ответ на оскорбительную директиву Жилинского, Самсонов послал ему на посрамленье своё донесение о победе. В донесение он слово в слово включил и доклад Мартоса о славном эпизоде в Черниговском полку: увидя отходящие части, полковой командир Алексеев с развёрнутым знаменем повёл в штыки знаменную полуроту. Был вскоре убит. Вокруг знамени возник рукопашный бой, но рука немца не коснулась знамени. Знаменщик был трижды ранен, знамя попало к поручику, которого тоже убили. Ночью черниговцы пробрались на нейтральную полосу, вынесли полотнище, георгиевский крест и раненого знаменщика. Теперь знамя прибито к казачьей пике.
Вот это донесение отослав, Самсонов и снял сапоги, и лёг на диван. Ещё ничто по-настоящему не облегчилось — но проявился-таки немец, и слева! — и посрамлён был штаб фронта!
Вот почему спокойным лбом, спокойными глазами к потолку, Самсонов лежал и не хотел подробностей из штаба фронта, а неторопливо рассказывал своё.
Однако должен был знать он и всё привезенное! И без сожаления к командующему, не смягчая выражений, Филимонов сыпанул как из совка горячим угольем: Жилинский сказал и велел передать дословно: “Никакого отдыха вам не будет! Ваша армия и так продвигается медленней, чем я ожидал. А видеть противника там, где его нет, — трусость, а трусить я не позволю генералу Самсонову!”
И покойное крупнолобое лицо Самсонова залилось от усов до седеющих висков, до тёмного короткого зачёса — пунцовостью. И — он спустил ноги на пол. И посмотрел на своего генерал-квартирмейстера, как раненый. Тот бранился, зло вспоминая Живого Трупа, как прозвали офицеры Жилинского, а Самсонов — не выругался, ему дышать не хватало, при волнении у него выступала астма.
Тем он был ранен, что в хорошие времена за такое вызывали на дуэль — но увы, это отошло, а сейчас ни обжаловать по субординации, ни оправдаться. Кавалерист от младых ногтей, из-под турецкой сабли, из-под японских пуль, — он только новой двойной смелостью на полях боёв мог ответить злому обидчику. Позорно было гнуться перед ним — и нельзя было не гнуться.
Раненый багряный Самсонов слышно дышал, так и не вставляя ног в чувяки.
Тут и вошёл начальник штаба Постовский. На вид крупный (но не крупней Самсонова), это был блеклый, нерешительный, но старательный генерал-майор, не бывавший сроду ни на одной войне. Многие годы прослуживши в штабах, в штабах, в штабах, и всё больше — для особых поручений, и восемь лет уже в генеральском чине, Постовский выше всего ценил неуклонность устава, и своевременный приход и уход директив, распоряжений и донесений. Только две настоящих беды знал он по военной службе: недоставку назначенной бумаги и неверную конфронтацию влиятельному лицу.
Сейчас он, сутулясь, подошёл близко, и глядя не так на потный лоб командующего, как на его разутые ноги, доложил почтительно:
— Александр Васильич! Прибыл полковник из Ставки, с бумагой от великого князя.
Самсонов очнулся, вник. Вот как! новая беда! — уже и в уши великому князю успели надуть? Пока тут с Жилинским — а уже и от самого великого князя?
— Что в бумаге?
— Бумага у него, я не читал. Я не знал, по какому разряду его встречать.
— Взяли бы да прочли.
Командующий мрачно посмотрел на Филимонова.
Да, видел Филимонов, что кулебяка откладывается надолго, упустил он перехватить прежде захода к командующему.
Кликнуто было за сапогами и кителем.
11
Самсонов не ждал добра и толка от этого полковника из Ставки: ещё один какой-нибудь штабной момент, посланный внушать ему, куда правильно наступать. Самсонов заранее знал, что приезжий ему не понравится, потому что хороший офицер служит в части, а не снует из штаба в штаб.
Но когда в кабинет командующего, куда они все перешли, прибывший вступил, испрося разрешения не подобострастно и не нагло, перешёл несколько шагов по пустой середине комнаты, выдерживая уставные движения, но без внимания и любования, — определил Самсонов против намерения, что в этом офицере, лет под сорок, ничего неприятного нет. И из-за большого стола, куда сел для солидности, командующий приподнялся.
— Генерального штаба полковник Воротынцев! Из штаба Верховного. Письмо для вашего высокопревосходительства.
Не рисуясь и не затруднённо, Воротынцев вытянул бумагу из планшетки и протянул желающему взять.
Постовский опасливо взял.
— О чём грамота? — спросил Самсонов.
Всё менее напряжённо держась, всё проще глядя в глаза, командующему своими тоже -крупными, тоже ясными глазами, Воротынцев сказал:
— Великий князь обеспокоен скудостью сведений, которые он имеет о движении вашей армии.
И с этим Верховный главнокомандующий прислал офицера в штаб армии, обойдя штаб фронта? Новичку это могло показаться лестно. Самсонов же ответил тяжёлыми губами:
— Я думал, что достоин большего доверия великого князя.
— Уверяю вас! — ускорил приезжий полковник. — Доверие великого князя нисколько не поколеблено. Но Ставка не может так мало, так мало знать о ходе военных действий. Одновременно со мной и к генералу Ренненкампфу тоже послан, полковник Коцебу. Штаб Первой армии даже о гумбиненском сражении доложил лишь... когда весь бой был далеко позади.
Чего-то не договорил. Но так ясно, так неподозрительно приехавший смотрел, будто и здесь всё, чего он ожидал, была укрываемая, почти одержанная победа.
Победа и была, Самсонов как раз мог её выставить. Но это нескромно, да и не за победою приехал посланец Верховного. Он приехал с налёту поправлять, учить, попрекать. Невозможно было в пятнадцать минут передать ему всю сложность, сгустившуюся вокруг каждого корпуса, вокруг всей армии и в голове командующего. Бесполезно было и разговор начинать. Полезнее было идти ужинать, как и предложил Филимонов, ревниво к полковнику. Всё же спросил Самсонов утомлённо, вежливо:
— А что именно вас интересует?
Но быстрый, ёмкий взгляд был у приезжего. Он успел уже и комнату оглядеть, где так всё хорошо обставлено и обряжено, будто штабу Второй армии стоять в этом доме всю войну; и двух генералов, кто должны были олицетворять собранный разум армии, — начальника штаба и генерал-квартирмейстера (зависелась чердачная традиция называть мозговую часть квартирмейстерской — уж до чего, значит, в забросе); и снова — на Самсонова, сколько нельзя не смотреть на собеседника; и уже покашивался на глухую стену, всю завешанную склеенными трёхвёрстками Восточной Пруссии, к ней его тянуло. По карте туда и сюда переходили глаза приезжего полковника, да не с любознательностью постороннего, а с тяжёлой заботой самого Самсонова.
И вдруг черезо всю тоску тревожного упускания чего-то самого главного — просветило командующему, что это послал ему Бог того самого человека поговорить, которого в штабе не было.
И Самсонов сделал шаг в сторону карты. И Воротынцев сделал два лёгких.
Офицерский Георгий и значок академии генштаба отмечали его грудь, другого не носил по-походному. Воротынцев, Воротынцев?.. хотел вспомнить эту фамилию Самсонов, генштабистов не так уж много в России, но младшие выпуски он плохо знал.
Затучнелый, с чуть выдающимся животом, Самсонов подошёл к карте ближе. На пустом пространстве комнаты можно было оценить, что его фигура не потеряется и перед дивизией. Была в ней покойная отлитость. И голос приятный и сильный.
Воротынцев, приплотнённый, но стянутый весь и лёгкий, шагнул туда же.
И вот они стояли перед самой картой, далеко впереди Постовского и Филимонова, спинами к ним. На уровне их животов воткнут был в Остроленку крупный, праздничный, ни разу не загнутый, не смятый флажок штаба Второй. Выше плеч, на уровне глаз — пять корпусных трёхцветных флажков: четыре своих и один, левый, резерва Верховного. А ещё выше — руки надо было поднимать, чтобы переставлять булавки, вился по булавкам красный шёлковый шнурок, который будто бы показывал положение фронта сегодня.
Выше же его чёрных флажков германских — не было. Безмолвие было там. Среди зелёных площадей леса глубоко синели многие озёра, на такой карте ощутимо водополные. А противника — не было.
Ладонью вытянутой руки Самсонов опёрся вперёд о стену. Он любил крупные карты. Он говорил, что на картах, где труднее рисовать стрелки, чаще вспоминаешь, как трудно солдату эти стрелки проходить.