Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Август четырнадцатого (стр. 195 из 199)

*****

МОЛИТВОЙ КВАШНИ НЕ ЗАМЕСИШЬ

*****

ДОКУМЕНТЫ - 9

(Германская листовка с аэроплана)

Р У С С К И Е С О Л Д А Т Ы !

ОТ ВАС ВСЁ СКРЫВАЮТ.

В Т О Р А Я Р У С С К А Я А Р М И Я Р А З Б И Т А !

... 300 пушек, весь обоз, 93 тысячи человек взяты в плен...

Военнопленные очень довольны обращением и не желают вернуться в Россию, им у нас очень хорошо живётся.

Бельгия разбита. Под Парижем стоят наши войска...

81

Так быстро сдвинулось в осень — не верилось, что ещё третьего дня пылало лето и тяготила плечи шинель. А сейчас в ней было как раз. По сосновому чищенному лесу свободно носился осенний ветер, с переменно-хмурого неба порой срывался мелкий дождь. Хорошо, что ползать по болотам досталось не в такую погоду.

Оба полковника — Воротынцев и Свечин, приподняли воротники шинелей, засунули по руке в карман, за полу и так ходили, полувольно, между сосен, меж их безветвенных высоких голоменей, тревожимых ветром только в ветвистых вершинах.

— Нет! — проходящими полными сутками, да уже четвёртые сутки от прорыва, не мог успокоиться, подвижно водил здоровым плечом Воротынцев. — Высказать один раз, но всё, что думаешь, — это наслаждение! Это — долг! Один раз высказаться от души, а там хоть помереть.

Голова Свечина вся по-крупному была сделана, что уши, что нос, что рот. Глаза — яркие, чёрные, для страсти. А сам — невозмутим, неубеждаем:

Всего, что думаешь, — всё равно не скажешь. Неужели ты не понимаешь, что Жилинский не мог бы так отчаянно действовать сам? Вся операция была скомандована сверху — и ты не можешь притвориться, что не знаешь...

— Могу и не знать!

— И если гнали так безумно, ещё не готовых, и не давали днёвок, и не давали осмотреться, — то это гнал по меньшей мере великий князь. Но — и выше. Что ж ты думаешь, весь этот спех и просчёты — только от тупости Жилинского и Данилова? Да несомненно было высочайше одобрено: а ну, швырните неготовые корпуса! Русская широта — помочь благородным союзникам, не жалея самих себя. Париж стоит мессы. Да иначе о нас в Европе плохо подумают. Так с чем же ты споришь?

— Нет! Этой мессы для меня Париж не стоит! — вскидывались подвижные глаза Воротынцева и выразительно горько подрагивали губы, открытые под усами.

— Десятки тысяч наших пленных поведут по немецким городам — и немецкие толпы будут ликовать. Этой мессы я не даю, я так не служу! Никогда в истории такое не вознаграждается. Как можно так класть своих без расчёту?

Свечин чуть выпыхивал толстыми губами:

— Значит, все будут понимать, о ком и о чём речь, а ты будешь громить Жилинского. Тоже, конечно, фигура не малая. Но не далеко ты разгонишься. Великий князь отлично поймёт намёк. Он-то и тянулся понравиться союзникам, он-то и восклицал, что не оставит Францию.

— Гнал — великий князь, понимаю. Но реальные ошибки делал не он, а Жилинский. Ни ума, ни сочувствия к войскам! Положим все животы, кроме собственных. Мне нужно разгромить саму идею, для этого достаточно Жилинского. И Артамонова. Оттого что этот баран продвинулся от женитьбы на Бобриковой — так пусть ложится 40 тысяч русских?

— Но приказ великого князя был, если ты помнишь, — хладнокровно отводил Свечин, — переступать границу 1 августа. А Жилинский просил отсрочить. Он и сам считал наступление обречённым.

— Так нельзя вести такое! — взгорелись светло-серые глаза Воротынцева. — Так надо иметь мужество — доложить! отказаться!

— Ну, много ты... ну, много ты... — едва не смеялся Свечин.

Вчера к вечеру, после Верховного, Воротынцев сделал доклад Янушкевичу и Данилову, но самый поверхностный, да они подробного и не добивались, им бы желательно и совсем никакого: мёртвые и пленные не докладывают. А потом уже до ночи выговаривался Свечину, и Свечин ему тоже добавлял, что видно из Ставки. И сегодня с утра, в последние минуты перед совещанием, шло у них опять о том же.

— А дурацкую блокаду пустого Кенигсберга — кто придумал? Жилинский. На что ушла Первая армия! Даже в этих пределах насколько можно было успеть иначе! Про великого князя я понимаю, да. И Артамоновым его не пронять. Но всё-таки он воин в душе. Не может он не возмутиться тем, что наделали в подробностях.

В оперативном отделении да и во всей генерал-квартирмейстерской части, да и во всей Ставке был Свечин для Воротынцева единственный доверенный человек, как и он для Свечина. А дроблёное доверие — не доверие, уж если доверять, то без перегородок.

— Августейший Дылда, — отпустил Свечин. — И откуда это у всех убеждение, что он может всё понять, в руки взять и всё спасти? Оттого, что всю Россию объезжал и строго установил конницу? Ну, конечно, рост, вид, голос... А в голове — своего ничего, куда подует...

— Ну, Янушкевича, бархатную тряпку! — ни на одной войне никогда, ни взводом! Ну, тупицу-гения Данилова, как их не промести? Кем Ставку набили? — со страданием вскрикивал Воротынцев. — С кем начинаем войну?

Однако всею нетерпеливой, больной горячностью Воротынцева Свечин был нисколько не увлечён и не сбит.

— И никак великому князю не выгодно такое разоблачение, потому что оно перекинется на него. И когда ты видел у нас, чтобы кто-то кого-то снизу вверх переубедил горячей речью? По частным поводам может иметь успех дельный аргумент, дельная бумажка, — но в общем виде? Чтобы всё сразу перетрясти и всех пронять? Да ни за что. Это — омут. Дегтярный. Даже круги не пойдут. Смотри, Егорий, через час делаешь жизненный выбор. Неизбежно тебе выступить, конечно, но выступление может быть разное.

— Наверно, ты прав, Андреич, — с той же больной улыбкой неуступки на похудевшем, обострённо-оживлённом лице, с тёмно-багровым пятном сквозь бороду, отвечал Воротынцев. — Да только если б ты сейчас всё испытал сам, то... Со всем благоразумием, и твоим и моим вместе... Нет, это состояние бывает, наверно, в жизни раз или два. Ничего не хочу, хочу только правду им вылепить! Я на прорыве дал себе клятву, что если только выйду живым...

— Ну, и сам себя только погубишь.

— А что — меня? — криво усмехнулся Воротынцев. Ещё виделся ему так легко утешенный великий князь. — Претерпевый до конца — спасен будет!.. Дальше полка не сошлют. А полком я неплохо командовал.

Свечин был на два года моложе, но по характеру его, но по рассудительности никак бы этого не заметить:

— Да. Если б над каждым твоим шагом не было главномешающих. А будут тебе присылать дурацкие приказы — и ты будешь выполнять и платить солдатами. И телеграммой полковнику Свечину будешь умолять: братец, выручи, защити! Нет, Егорий, делают — делатели, а не мятежники. Незаметно, тихо — а делают. Вот я за день исправлю хоть два глупых приказа в лучшую сторону, в одном месте оправдаю храброго командира полка, в другом — отведу сапёрный батальон от ненужной смерти, и я прожил день не зря. А сидишь рядом ты — ещё два приказа исправишь, уже четыре! Бессмысленно с властями воевать, надо их аккуратно направлять. Нигде ты не можешь быть полезней, чем здесь. Тебе так невероятно повезло — один комментарий при разборе манёвров, великий князь запомнил навсегда, и вот ты в Ставке, а выгонят — сюда уже больше не подымешься.

Да, так устанавливается личная симпатическая связь. Воротынцев со взгляда запомнился, полюбился великому князю — но и сам не забывал теперь своей благодарности к нему. Во всей этой истории он хотел бы отъединять великого князя от дегтярного омута.

А трезвому насмешливому Свечину всё было бессомненно ясно:

— Ну вот, напросился, ездил, — и зачем ты ездил? Много исправил? Очень это было нужно?

— Затем и ездил. Чтоб не пропало, — смутно отговаривался Воротынцев.

Действительно, рвался ехать — казалось так верно, а сейчас отсюда оправдать поездку было совершенно нечем.

— Ты б убедил меня, Андреич, и я бы смолчал, если б это был чисто военный вопрос, ошибки тактики. Да, можно было бы подправить в других местах, на других делах. Но это — уже не военный вопрос, понимаешь? Это — чувствие у них такое, — и его терпеть нельзя. Я потому и кинулся в операцию, что думал — судьба армии и победа решается в низах, на деле. Но когда на верхах так чувствуют — это уже за пределами тактики и стратегии. Претерпевый до конца! Они берутся претерпеть все наши страдания — и до конца! — и даже не выезжая на передовые позиции. Они готовы претерпеть ещё три-четыре-пять таких окружений, и тогда Господь их спасёт!

Он — не выговаривал до последнего. Ни для Свечина, ни даже для себя. Но не прощал он — самому царю, да! Вот этого лёгкого самоутешения — не прощал.

— Всё равно ничему не поможешь, — как сквозь зубы насвистывал неуклонный Свечин. — Всё останется так же, а ты голову разобьёшь. Вообще, мятеж, погорячу, часто кажется самым прямым и правдивым выходом. А проходит время — и оказывается, что терпеливая линия была верней. Я тебе дело говорю. Сиди не лихо, работай тихо.

— Нет, уже не могу я тихо сидеть! — нисколько не охлаждался Воротынцев. — Вот — стрела в груди, как её не вытянуть?..

Остановился, приобернулся, придержал Свечина за грудь, за портупею на груди:

— И даже знаешь... Вот знаешь?.. Тебе дико покажется, скажу. Я там ночью ходил на полянке часовым, под звёздами, моя команда спала. И вдруг стал — как не понимать: а почему мы здесь? Не на полянке этой, не в окружении здесь, а... вообще на этой войне?..

— Как это?

— Вот, вдруг тоскливое ощущение всех нас — не на месте... Заблудились. Не то делаем.

Подвышенное под кителем раненое плечо его поднялось как дня жалобы.

— Я сам себя понять не мог: какое такое голове... разломье? Потом думал так: мы всю жизнь учимся как будто только воевать, а на самом деле не просто же воевать, а как верней послужить России? Приходит война — мы принимаем её как жребий, только б знания применить, кидаемся. Но выгода России может не совпадать с честью нашего мундира. Ну подумай, ведь последняя неизбежная и всем понятная война была — Крымская. А с тех пор... У тебя никогда так?