Путь в холодающей звёздной ночи стелился и стелился. Иногда дорога была обсажена, иногда гола, а в песке — всё время. Черно и мягко миновались редкие хутора, очепы колодцев, придорожные высокие распятия. Тиха, мирна спала северная Польша, совсем не по-военному. Правда, в двух деревнях стали на ночь обозы, окликались их дозорные. А так никто не обгонял, никто навстречу не катил. Утомлялись кони, но ещё больше унтер сквашивался. Перед утром думал Воротынцев коней покормить, два часа поспать, да унтера отправить назад, а дальше уже одному.
Постепенно мысли его углаживались, не жгли, не так быстро выпрыгивали, не толкали друг друга. Приходили совсем другие, и все их приятно было сейчас дояснять, додумывать в долгом ночном успокаивающем движении.
Нисколько не тяготила Воротынцева бессонная ночь, и ещё завтрашний долгий путь, и потом, может быть, сквозная безумная неделя — ибо такой обещала быть Прусская битва, и может быть со смертью впритирку. Это и был его жребий. Это и были его высшие дни — те дни, для которых и живёт кадровый офицер. Ему не только не тяжко — ему крылато-легко было сейчас, и не могло иметь значения: спит он или не спит, ест или не ест.
13
А если честно говорить, была ещё одна причина нынешней его лёгкости. Ему оттого было сейчас так легко и свободно, что он уехал из дому.
Он не сразу понурил этому ощущению в себе, он поразился: никогда прежде не было радости или облегчения от разлуки. Но три недели назад в Москве, когда они в штабе округа получили приказ о всеобщей мобилизации, и во всю же голову, во всю же грудь наполненный только общим, — Воротынцев однако приметил, как между глыбами войны проскользнуло радужной ящеричкой: теперь он естественно надолго отъедет от жены. Как будто станет свободнее или отдохнёт?
Странно. Вот не думал. Отчего и было ему крылато-легко во всей жизни., во всех его движениях и планах, — что он очень удачно и быстро женился. При его острой направленности, захваченности единым Делом, ему скорей должно было не повезти с женитьбой, как многим не везёт, — а ему повезло! Для устройства счастливой семейной жизни люди тратят много внимания и забот, а ему так легко: сразу — удача! превосходная жена.
Когда-то, ещё в последний год прошлого царствования, юнкером первого года, он опоздал в училище с гимназического бала: зацеловался с гимназисткой в Неопалимовском переулке, пришлось перелезать через забор, и всё равно был обнаружен. Наутро его вызвал сам начальник училища генерал Левачёв, царство ему небесное. “Ну что ж, Воротынцев? Двое суток гауптвахты?” — “Есть двое суток, ваше превосходительство”. Высокий стройный генерал ещё и разговаривал стоя, светлыми насмешливыми, а потом вполне серьёзными глазами глядя на юнкера: “Мне не жалко дать вам эти сутки, а вам не жалко их отсидеть. Но, Воротынцев, с вашими выдающимися способностями, с вашей хваткой, — я слышал, вас дразнят “начальником генерального штаба” — (действительно, кличка такая была, и Воротынцев не считал пустой, внутренне он не исключал такую возможность годам к пятидесяти), — примите дружеский совет опытного человека. Карты да неумеренное питьё — скольких прекрасных офицеров замотали. Но незаметней того, а больше — сглодали нашего брата дамы. Поверьте, все эти ухаживания, а потом личные потрясения — пустяки, ничто, трата лучших молодых сил и времени. Не рассоритесь! Успеете. Хоть и говорится “ешь с голоду, люби смолоду”, но слишком смолоду человеку талантливому — некогда любить. Семья придёт своим чередом. А в движении к высшим военным должностям должно быть что-то монашеское. Подумайте!”
Воротынцев и подумал. И — принял. Он даже усвоил это внушение генерала Левачёва как прирождённую свою мысль, так хорошо ложилась она в план его жизни.
Да ещё раньше, ещё в детстве Георгий где-то прочёл, услышал об этом бессмертном выборе — Любовь или Долг? — и уже тогда для себя решил не колеблясь, тотчас и навсегда: Долг! Долг! Долг! И впредь — ухаживания и даже размышления над всеми этими так называемыми любовными вихрями он настолько не принял в свой опыт, что ни от товарищей по службе, ни от случайных встречных даже на досуге не выслушивал любовных историй, отводил, избегал их, не тратил времени. Совет генерала тем прочней лёг в основание его молодой жизни, что от родного отца он никогда ничего ясного на этом пути не слышал.
Отец и вообще никогда никакого своего опыта ему не передал. Единственное, чем он пытался направить жизнь сына — отдачей его в реальное училище, а не в кадетский корпус, как Георгий рвался. Но и за семь лет реального Георгий не остыл, не уклонился, и всё равно поступил в Александровское училище. Он как бы искупал измену деда и отца их родовой традиции: они отвратились от военной службы, и уже от того отец не заслужил полного почтительного внимания сына. Да и семейное вряд ли что отец мог посоветовать, потому что сам он счастлив не был, последние годы они жили с матерью плохо, порознь, — а почему, Георгий не вникал, и не взялись они ему объяснить, а только веяло над ним тоскливым безрадостьем и безвыходьем семейной жизни — может быть и всякой семейной жизни? может быть и не бывает другого развития?
И как бы в тон этому родительскому разладу в юные годы Георгия всегда звучала в их доме фортепьянная игра матери — всегда элегическая, пронзительно-грустная. Сама для себя она много играла, и этими звуками был наполнен их московский дом, Георгий пронизался ими, полюбил их, пристрастился даже. Было жалко маму, но — и не умел её утешить.
А мать не упустила воспитать в сыне — рыцарственное, преклонённое отношение; к женщине. Что женщине недостаёт защиты от грубого течения жизни, и мужские руки, от избытка своих сил, должны приподымать её над этой жестокостью. Георгий охотно и прочно это впитал, это укладывалось и в его характер, он и чувствовал в себе этот избыток сил, при котором не унизительно служить слабому существу.
Алину в первый раз Георгий увидел и услышал в тамбовском дворянском собрании — и тоже за роялем, в концерте, и так сразу зажглись и сплавились ему в одно впечатление: и наружность её — вот кажется такой тоненькой, поворотливой, среднего роста, среднего цвета волос, и с такой улыбкой он всегда и ждал встретить свою будущую жену! — да фортепьянная игра, да сверкающие шопеновские мазурки! Всё вмиг сплеснулось воедино! — и, кажется, ещё до знакомства, ещё до конца последней мазурки он уже решил: женюсь! нашёл! нечего тут и примерять, сравнивать, оглядываться, — вот она, единственная женщина на земле, особо для меня созданная!
Да ещё это было — тотчас после японской войны, в послевоенном восторге бытия: я — уцелел! Теперь я долго буду жить! Теперь — я счастлив быть хочу!
Да ещё и тридцать ему исполнилось.
И как ещё совпало счастливо: никогда до того он в Тамбове не бывал, и после не бывал, всего-то приехал на три дня в мелкую служебную инспекцию. И Алина тоже была — борисоглебская, тоже они с матерью приехали из уезда лишь погостить — и вот так встретились!
Георгий для себя решил мгновенно (он всегда мгновенно знал, чего хотел и что верно), стремительно сделал предложение. Алина была ошеломлена, не сразу готова ответить. Тогда он прогалопировал бурное ухаживание. И когда вскоре всё же повёл это воздушное белое чудо под венец, то ещё опасался, как бы она в последнюю минуту не передумала.
И всё оказалось великолепно! Любовь даётся в жизни раз, и как же счастливо — растратить её безошибочно! Нежно любишь ты, нежно любят тебя, и мир замкнулся в наилучшем виде, приспособленном для твоего движения! (Мелкие размолвки не в счёт). И всю силу воспитанного рыцарского преклонения перед женщиной, безграничного восхищения — ты знаешь теперь, кому отдаёшь.
Их первые брачные годы были — его академические страдные годы, забиравшие всю протяжённость времени, всю напряжённость ума при немыслимой платности предметов в году: всех военных, нескольких математик, двух языков, двух прав, трёх историй, и даже славистики, и даже геологии, и потом трёх диссертаций. Да ещё это были и лучшие годы самой Академии, когда расчищали рухлядь (не всю и не надолго...), когда легенду о врождённой русской непобедимости сменяли на терпеливую работу. (Но каждый день ты шагаешь в Академию по Суворовскому проспекту, мимо Суворовской церкви, и гулко звучит в голове это славнейшее имя — какой русский офицер не мечтал о суворовском жребии!)
И при такой захваченности Академией — как счастливо текли их с Алиной тихие вечера в маленьких недорогих комнатках на Костромской улице! (И Костромская родная слышится!) Георгий — за письменным столом, Алина — за стеной у пианино или на кушетке, — покой и устояние, исключающие из мира тревог — тревоги сердечные. При академической восьмидесятирублёвой стипендии чаще и денег не было на театр или концерт, а времени-то — почти никогда, так дома и дома сидели, тем слаще, — и Алина не жаловалась. Пресчастливые годы! Чем бурней общественная и военная жизнь, тем приятнее, чтобы семья и быт текли ровно, традиционно, и не было бы надобности менять привычки. Непробудное, постоянное, повседневное ровное счастье, ни взрывов, ни сотрясений. Произошла неудача с ребёнком, никакого второго потом, но и это не навело облаков: жизнь будет в движеньи, в боях. Алина не слишком тосковала от потери — и в этом Георгию тоже повезло. Согласились они, что им — и не нужно, их любовь и без того предуказана с небес и вечна.
За тремя годами учёбы — три года преподавания в Академии, ещё полнее счастьем. Но когда головинскую группу разогнали — довелось Воротынцеву ехать в глухой гарнизон за Вяткой. Для него-то — почти своя Костромская. Однако и Алина снесла потерю петербургской жизни, не уклонилась отсидеться в Борисоглебске с мамой — но поехала с ним в тот грубый неустроенный быт и глушь, и стойко перенесла эти полтора года ссылки, и не гнушалась кухонной и домашней работы. У него-то всё равно был Шлиффен каждый день на столе — а у неё? что она видела в этом жизненном провале? Так двойным вниманьем, восхищением, двойной нежностью Георгий старался облегчить ей это тёмное время, всегда сознавая размеры её подвига и её любви. Правда, под конец она уже захандрила, — но тут ему удалось вынырнуть — и перевестись в штаб Московского округа.