— Вот так, застрял... Напра... отставить, нале... отставить, ноги на-пле... отставить, кругом, бегом! Сдал экзамен на прапорщика запаса.
— Ну, будем знакомы, — врач протянул крупную, мягкую, сильную кисть: — Федонин.
И получил в неё узкие костистые четыре пальца юриста:
— Ленартович.
— Ленартович? Ленартович... Подождите, я эту фамилию в Петербурге где-то слышал. Мог я слышать?
— В зависимости от круга ваших интересов, — сдержанно отвечал Ленартович. — Мой родной дядя был известен в революционных кругах. И казнён.
— А-а, верно-верно! — соглашался врач, тем более виновато, тем более с уважением, что так и осталось у него в голове смутно, побалтываясь: то ли удачный выстрел, то ли невзорванная бомба, то ли военно-морской мятеж. — Да, да, верно, верно... У вас фамилия — отчасти немецкая, да?
— Да был какой-то мой предок, тоже кстати военный врач, при Петре. Потом обрусели.
— И кто ж у вас в Петербурге?
— Родители умерли. Сестра, бестужевка. Как раз сегодня пришло от неё письмо — и что же? Написано на четвёртый день войны, 23-го июля, — а сегодня какое? 12-е августа? Это что? — это почта? На волах? Или в чёрном кабинете моют? — И всё более горячился. — Так и газеты: за 1-е августа! и это почта? Как же жить? Что в России? что в Германии? что в Европе? Нич-чего не известно! Вот видим одно: Найденбург взят, можно сказать, без боя, однако мы его зачем-то бомбардировали, подожгли, а теперь туши, русские Иваны вёдра носи...
— Ну, тут и немцы поджигали...
— Крупные магазины — немцы, а окраины — казаки. Ладно. А на австрийском фронте ничего не знают о нас. А мы ничего не знаем про австрийский, — так можно воевать? Слухи, слухи! Проехал кавалерист, шепнул что-то — вот наши и новости! Кто уважает Действующую армию? Нас — презирают! А вы — Россия, Германия! Солдаты выбили двери в оставленных квартирах, что-то там понесли — так это позор христолюбивого воинства, за это карай, гауптвахта. А подполковник Адамантов набрал серебряных молочников да кувшинчиков — это ничего, это можно. Вот ваша Россия!
Но если б не было этой мерзкой войны — не накинули бы девушки такой белизны, не натягивали бы на лоб, к самым бровям, так строго, чисто, ново. Неведомая, неназванная, неизвестного образования, состояния и цвета волос, в непоказанном платьи вышла на порог сестра милосердия.
— Что, Таня?
— Валерьян Акимыч, челюстной беспокоен. Вы не подойдёте?
И — не было тут спора, никто не сидел на ступеньках. Вздохнул врач, ушёл, по праву уводя за собой и лебедино-белую сестру, лишь мельком прошлись по Ленартовичу её печальные потухлые глаза.
Тоже, конечно, и эти халаты, косыночки — игрушки для обеспеченных, опиум для солдатской массы.
И верховой подполковник, вдруг выпятившись на площадь на беспокойном коне, тоже по праву закричал, заревел громогласно:
— Кто-о здесь старший?
Солдаты — быстрей, быстрей с вёдрами, а Ленартович умеренно быстро, стараясь достоинства не терять, сбежал со ступенек, пересек площадь, и не очень вытягиваясь, но всё-таки подбираясь, и руку к козырьку, хоть и криво:
— Прапорщик Ленартович, 29-го Черниговского полка!
— Это вас оставили пожары тушить?
— Да. То есть: так точно.
— Так у вас тут что, прапорщик, святочный базар? Сюда Штаб армии едет, через два дома станет, — а вы третий день тушите не потушите? Это кур смешить — вёдрами таскать из такой дали, неужели не можете насоса найти?
— Откуда насос, господин подполковник, у нас в батальоне его...
— Так надо ж немного и мозгами шевелить, это вам не университет!!! Что ж вы людей изматываете? Ступайте за мной, я вам и насос покажу, и шланг, надо ж было по сараям пошарить!
И, выступая на знатном коне, подполковник отправился, как триумфатор.
И Ленартович побрёл за ним, как пленник.
16
Полные сутки и ещё ночь добирался Воротынцев до Сольдау. Он мог бы быстрей, он унтера вскоре отправил назад, был налегке, но не хотел изматывать жеребца, не зная, как тот ещё понадобится впереди. На поеном и кормленом он приехал в Сольдау 13-го, утренними часами, ещё до жары.
Сольдау, как и все немецкие городки, не занимал лишнего плодородного места, не опаршивел мёртвым кругом свалок, пустырей и окраин, — но сразу, по какой дороге ни въехать, сомкнуто стояли кирпично-черепичные, даже трёх-четырёхэтажные дома, на полвысоты подобранные под крыши. В таких городках улицы, аккуратные, как коридоры, сплошь мощены ровными гладкими камнями или плитами, каждый дом чем-то особен — тот окнами, тот шпилями. В таких городках на малом пространстве умещается ратуша, церковь, игрушечные площади, кому-нибудь памятник, да не один, все виды магазинов, пивные, почта, банк, а то за узорными решётками и игрушечный парк, — и так же внезапно обрываются улицы, город, и едва шагнуть от крайнего дома — уже потянулось обсаженное шоссе и рассчитанные расчерченные поля.
Сольдау был вовсе покинут жителями, не переполнен и нашими частями. Около магазинов и складов в иных местах выставлены часовые — мера правильная (миновались и разгромленных два). Воротынцев разглядывал город и отдался чувству розыска, оно не должно было обмануть, хотя б и проехать лишнего — не спрашивал встречных о штабе корпуса. Близ малого особнячка, однако с железной решёткой, садиком, фонтаном и двумя колоннами у крыльца, он увидел автомобиль, “русско-балтийскую карету”. На штаб это не было похоже: безлюдно. Но по автомобилю подумал Воротынцев, не тот ли здесь человек, которого и надо раньше штаба.
Он соскочил — и всю усталость почувствовал в спине. Рядом с автомобилем привязал коня, чембуром за дерево, шинель оставил при седле — никто на него внимания не обращал. И, косолапо разминая ноги, толкнул решётчатую калитку. Подалась. Вошёл.
В круге фонтана ещё было сыро от недавно утекшей воды. Неповреждённые цветы ещё ровно держались на маленьких высохших клумбах. Обогнув куст у фонтана, только тут заметил Воротынцев сбочь крыльца на каменной скамье со звериными подлокотниками — пожилого грузного офицера, черно-небритого, не очень и расчёсанного, с недовольным видом курящего самокрутку, козью ножку. От пояса вниз на нём было офицерское, шаровары казачьи, с лампасами жёлтыми забайкальскими, а наверх простая нижняя сорочка, так что чина нельзя было понять, но лицом и фигурой на штаб-офицера он тянул. И мало пошевелился при подходе полковника.
Не отдавая чести по форме, но к фуражке два пальца несколько приблизив, Воротынцев спросил:
— Скажите, не полковник ли Крымов здесь остановился?
— У-гм, — ещё недовольней кивнул небритый офицер, не шевелясь.
— Это вы?
— Я.
Опять не уставно и без чина — дремлющий Крымов так наводил, приезжий протянул вперёд, как швырнул, правую руку открытой ладонью:
— Воротынцев. Я к вам.
Крымов приподнялся совсем немного, без чего было б вовсе невежливо, и даже по грузности меньше того, круглой жёсткой рукой отметился в рукопожатии, отобрал руку и показал с собою рядом на скамью. И — курил, не проявляя любопытства узнать что-нибудь дальше, хотя полковники генштаба не по каждой улице Сольдау мелькали.
Только и времени, что Воротынцев садился на скамью да лоб отёр, а уже охватил, как с Крымовым разговаривать: слов поменьше, чинов поменьше, и охватил, что сам он Крымову ещё не нравится, но дело у них сейчас пойдёт:
— Я к вам от Алексан Васильича. Он мне про вас...
— Догадываюсь.
Всё-таки изумился Воротынцев:
— Откуда ж...?
Чуть кивнул Крымов туда, за фонтан:
— Жеребца знаю. Я на нём прошлую неделю... Как вы его довезли?
Теперь Воротынцев рассмеялся:
— Не я его! Он — меня.
Крымов сбычился, недоверчиво:
— В седле? Из Остроленки?
Воротынцев гмыкнул, ничего мол особенного. (Однако крестец ломило, и спина плохо гнулась).
Подобрел Крымов, но глаза ещё маленькие:
— Ни-че-го. А что ж не поездом?
— В поезде — какая война? — весело возразил Воротынцев, но по легчайшему движению тяжёлой головы перехватил, что вопрос был не так о всаднике — о коне. — Нет, не выбился. И кормил близко.
— Это верно, — уже крупнее кивнул Крымов. — В поезде — не война. Но удобно. — Вытянул из кармана клеёный портсигар: — Листовой, даурский. Добрый табак.
— Я — бросил.
— Зря, — не одобрил Крымов бровями. — Без табака тоже не война. Но не вчера же?
— Да уж года два.
— Из Остроленки, — поправил Крымов.
— А-а... третьего дня вечером.
Моргнул Крымов, утвердил.
— И что ж Александр Васильич? Донесения мои получает?
— Не говорил.
— Три штуки ему послал. Четвёртое собираюсь. А — вы?
— Я... — всё-таки не схватил ещё Воротынцев сокращённую манеру этого бурбона с сонной распущенной физиономией. — Я... — догадался: — Из Ставки.
Худшая рекомендация: значит, проверять, копать, чужой, чего явился, фазан удачливый? Опять Крымов потемнел:
— Ладно, умываться да завтракать. Я тоже только встал, ночью вернулся. Проснулся вот — и думаю...
— Откуда?
— А-а... Из кавалерийской, от Штемпеля.
— Слушайте, эти две кавалерийские дивизии тут есть или нет? — охотно перебросился Воротынцев. — Что с них толку? Чем они заняты?
— Чем заняты! — траву щиплют. Любомиров вчера горячий бой имел. Брал город. Не взял.
Ну нет, и Воротынцева так не собьёшь:
— У армии — три кавалерийских дивизии, а перед фронтом — ни одной. Наступает вслепую, никакой разведки. У Клюева — даже нет конного полка. У Мартоса казаки — с варшавских улиц, что за разведка? Почему вся конница по бокам?
Ну, и Крымова не собьёшь:
— Почему, почему. Так само сложилось. Думали левым крылом загребать, окружать. А чем прикажете окружать?
Вошли внутрь. В хорошем петербургском доме могла быть такая мебель приглушённого блеска, бронза, мрамор, как здесь, в худеньком Сольдау. Немного, однако, и потрошено: на пол рассыпаны кружева, ленты, булавки с кораллами, гребни, так и не подобрано.
Во всём доме Крымов был с одним казаком, выскочившим из кухни на зычный оклик: “Евстафий!”
Да они уж до кухни и дошли. Евстафий был не молод, высок, но шибко подвижен, очень заинтересованный во множестве фарфоровых, жестяных и деревянных бочоночков и коробок с припасами, с непонятными надписями. Управлялся он и завтрак готовить и нюхать, пробовать все бочоночки сподряд, головой крутя.