А за пять часов — недосуг им было рассудить о дальнейшей судьбе резерва.
Нечволодов вскинул голову, будто прислушался.
Не к чему. Тишина.
Тихо сказал:
— Алексей Констиныч. Оставьте две гаубицы на позиции, а остальные пусть принимают походный порядок, головой на юг. И мортирному так же сделать.
Громче:
— Миша! Галопом в Бишофсбург, точно выясни сам, какие там части, с какими приказаниями? Кто старший? Везут ли снаряды под наши орудия? Где шлиссельбуржцы? И возвращайся быстрей.
Рошко повторил все вопросы — сочно, точно, без пропуска, метнулся, кликнул сопровождающих, пробежали в несколько ног — и глухо, по мягкому, застучали и стихли копытные удары.
Полтора часа назад с тем и пришёл Смысловский: что ж держать орудия на огневых без снарядов, они погибнут. Но вот он получил разрешение, а самому жалко было сниматься.
Совсем наоборот: довольно было этой тихой ночи, чтобы весь корпус пришёл бы сюда и развернулся рядом с ними.
Уходить — значит, впустую была вся его стрельба, все снаряды полетели впустую, и раненые зря.
А ночь казалась такая тихая, такая безопасная.
Через полчаса или больше Смысловский возвратился к штабу резерва — и нашёл Нечволодова всё на том же погребе. Он прислонился рядом, к своду:
— Александр Дмитрич! А батальоны?
— Не знаю. Не могу, — выдавил Нечволодов.
Это потом всё бывает легко рассудить: конечно, надо было уходить — и быстрей! конечно, надо было остаться — и твёрже! Может быть, именно в эти минуты их отрезают. Может быть, именно в эти минуты на последней версте к ним подходит помощь. Но сейчас, покинутый всеми, кто только сверху, ничего не зная ни об армии, ни о корпусе, ни о соседях, ни о противнике, в тишине, в темноте, в глуби чужой земли, — принимай решение и только безошибочное!
Не мешая принять, не смея влиять, Смысловский молча стоял, плечом подпирая свод погреба, поглаживая бороду.
Вдруг — изменилось всё! Ожила безлюдная тьма! — хотя и без звука: млечный, белесый, толстый, бесконечно длинный, откуда-то с высоты возник немецкий прожекторный луч!
И враждебной, смертоносной тупой рукой стал медленно ощупывать местность нечволодовского резерва.
Сразу всё изменилось в мире, как если бы в двенадцать тяжёлых орудий дали огневой налёт!
Нечволодов упруго вскочил на ноги и взбежал на верхнюю точку погреба. И Смысловский в несколько прыжков нагнал его там.
Луч — искал. Он медленно-медленно шёл, нехотя покидая освещённую, вырванную полосу. Он начал слева, от озера, и сюда ещё было ему не близко.
Нечволодов подозвал и крикнул распоряжение, передать в батальоны: под лучом ни в коем случае не двигаться, укрыться.
Побежали телефонировать.
Один этот луч — а всё менял. Ясно: только ночь держала немцев. К исходу её или утром они пойдут вперёд.
И если ждать до утра — то стоять здесь и завтрашний весь день.
А если не ждать, то уходить сейчас.
И — засветился второй луч! — в отстоянии от первого и под углом к нему, но не вперекрест, а враспах: второй луч пошёл по правому флангу Нечволодова, по белозерскому батальону.
За молчаливыми этими дубинами света — сколько силы надо было предполагать?
Но и немцы, значит, думали, что нас тут — силища.
Снова подозвал Нечволодов и передал, вытягивая длинную руку:
— Подполковнику Косачевскому: как только луч от них уйдёт — снять батальон с боевого порядка и выводить сюда на дорогу.
Этих — он во всяком случае не мог держать далее.
— Полезли на станцию! — предложил Смысловский.
Обидно было время упустить, не посмотреть тоже. Они сбежали с погреба, подбежали к развалинам станции и, с фонариком, пошли по груде кирпичей к той наклонной балке, по которой можно было выйти на стену.
Но сзади — шум копыт задержал их. Нечволодов узнал голос Рошко.
Вернулись.
Хотя и запыхавшись, однако всё тем же здоровым голосом парубка, выражавшим молодую силу тела и розовость щёк, Рошко доложил:
— В Бишофсбурге ни одного высшего командира. Головного эшелона артиллерийского парка не нашёл. Все части перемешаны, в домах — раненые. Никто не знает, куда идти. У одних есть приказание отступать, у других нет. Шлиссельбургский полк нашёлся! — они только что пришли в Бишофсбург с востока. У них есть приказ Комарова отступать ещё дальше, чем мы утром были. А ещё втягивается в город кавалерийская дивизия Толпыго, и приказ ей — идти на запад. А с запада отступает рихтеровская дивизия, обозы. Перемешались, на улицах не протолпиться. Там и к утру не разобраться. Всё.
Прожекторы медленно брали и глубину. Потом перемещались вбок.
Они сходились.
Было четверть двенадцатого ночи. В календарный день 13-го августа резерв Нечволодова задержал противника южнее Гросс-Бессау. Приказа на 14-е августа — не было, самому Нечволодову предстояло его составить.
И, стоя на груде битых кирпичей в развалинах станции, косясь на подходящий прожекторный луч, Нечволодов вымолвил тихо и даже лениво:
— Мы уходим, Алексей Константинович. Снимайте последние орудия. Обоими дивизионами двигайтесь на северную окраину Бишофсбурга. Там на всякий случай приглядите позиции и ждите меня.
— Есть, — ответил Смысловский. — Feci quod potui, faciant meliora potentes. (сделал, что мог, кто может — пусть сделает лучше. — лат). Ушёл.
— Рошко! Ладожским батальонам передай: без звука покинуть линии обороны, смотать связь — и сюда.
На станции всё замерло: пришло сюда мёртво-бледное пятно, свет неживой. Стояли, сидели за домами, за деревьями. Лошади в укрытиях заволновались, ржали, рвали поводья. Приказано было держать их крепко.
Унизительно-беспомощно было замереть в неподвижном свете: луч не сдвинется — и ночь так просидеть.
Но ещё хуже было переползание прожектора — угроза.
Луч ушёл.
Сворачивались. Нечволодов спустился в погреб. Записал своё последнее приказание. Перед тем как свечу гасить, ещё, ещё смотрел на карту.
6-й корпус откатывался, как свободный биллиардный шар, — ни к кому не припутанный, гладкий, круглый, беспечный.
Открывал самсоновскую армию беспрепятственному удару справа.
*****
БЫЛ РОГ,
ДА СБИЛ БОГ.
*****
22
Да, да, да, да! это — порок, эта жила азарта, этот напор, когда увлечённый одной линией, вдруг слепнешь и глохнешь к окружающему и простейшей детской опасности не видишь рядом! Как с Юлей Мартовым когда-то (да когда! — едва отмучивши трёхлетнюю ссылку, едва соберясь за границу!) с корзинкой нелегальщины, с химическим письмом о плане “Искры” — перемудрили, переконспирировали: полагается в пути менять поезда, не подумали, что тот пойдёт через Царское, — и в нём заподозрены, взяты жандармами, и только по спасительной российской неповоротливости полиция дала им время сбыть корзину, а письмо прочла по наружному тексту, не удосужилась подержать над огнём — и тем была спасена “Искра”!
Или как потом: в напряжённой годовой внутрипартийной войне большинства из двадцати одного против меньшинства из двадцати двух — пропустили, почти не заметили всю японскую войну.
Так — и эту (и не думал о ней, и не писал, и на убийство Жореса не откликнулся). Да потому что: расползлась всеобщая зараза объединительства, за последние годы охватила всю русскую социал-демократию, — огульное объединительство, самое опасное и вредное для пролетариата! примиренчество и объединенчество — идиотизм, гибель партии! И перехватили инициативу вожди слюнтявого Интернационала — они нас будут мирить! они нас будут объединять! зовут на пошлейшее объединительное совещание в Брюссель, — как вырваться?? как избежать?? Всё вниманье, всё напряженье ушло туда — и почти не слышал выстрела в эрцгерцога!.. А тут подкатывал в августе конгресс Интернационала в Вене — и никогда ещё так не схватывало напряженье борьбы против меньшевиков! и архи-архи-важно было в эти немногие недели успеть сколотить делегацию изнутри России, как бы от большой действующей реальной партии, — собственно, вот тут, в деревушке Поронино и оформить такую партию! — и мощно явиться на конгресс! А пока изобретал, пока стягивал делегатов (прямым ходом через границу) — объявила войну Австрия Сербии, — как не заметил. И даже Германия объявила России! — как нипочём... Да, да, вот так затягивает, когда хорошо разгонишься в борьбе, трудно остановиться. Пустили известие, будто немецкие с-д проголосовали за военные кредиты, — так они себя погубили? так Интернационал лопнул? — нет, как машинально разогнанный продолжал собирать свой съезд.
Вообще — конечно, должна была разразиться империалистическая война! — теоретически предсказана, неуклонно предвидена. Но — не именно конкретно же сейчас, в этом году. И — пропустил. И — вляпался...
Да, да, да, было десять дней — сообразить своё двусмысленное положение возле самой русской границы и повернуть делегатов обратно, и убираться поскорей из этого чёртова Поронина, уже теперь никому не нужного, и изо всей этой захлопнутой Австро-Венгрии: в воюющей стране какая работа? Сразу нужно было мотнуться в благословенную Швейцарию — нейтральную, надёжную, беспрепятственную страну, умная полиция, ответственный порядок! — так нет, даже не пошевельнулся, в угаре съездовской подготовки, — а тут грянула и австро-русская война — и сразу интернировали всех приехавших делегатов: русские, призывного возраста, как попали, зачем тут?..
Ах, какой просчёт!.. Ах, какие нервные три недели с тех пор!..
Сейчас-то — уже позади. По перрону Нового Тарга — до паровоза и назад. До паровоза — и назад. С Ганецким.
Гладко-выбритое, приятное, даже нежное лицо Ганецкого — сейчас такое спокойное, а как исступлённо кричал на новотаргских чиновников! — не бросил в беде. (Ну да он в Новом Тарге — свой, папа тут богач).
Новый Тарг — не Поронино, здесь уже не так опасно, но могут ещё какие-нибудь поронинские фанатики появиться, ещё всё может случиться. Хотя тут, на станции, надёжно расхаживает жандарм, никто не кинется.