Ещё они до имения не дошли — затарахтело новое что-то, сразу не поймёшь. Срывали винтовки и в небо палили. Запрокинулся Сенька: ах, супостат, летит, кресты чёрные на крыльях. Но сам в него не сажал, несручно, только задумался: и как же, нехристь, летает, ни на чём не держится? и каково ему подбитому, да вниз кувырком?
Пролетел.
Имение — большое. Сад — на несколько сот корней, но сильно уже трушен, обобран, многие ветки ломаны. А близ сада — липы столетние, дубы, свой малый лес, обчищенный, ровный, с дорожками, — а по нему скот бродит, племенной видно скот. Конюшни — нараспах, чистота внутри, поилки, а коней ни одного. Из дома какая-то солдатня вытащила наружу диваны, кресла такие красно-ворсистые, развалилась и курит. Вскочили перед полковником, убрались. Сенька тоже посидел, забавно. Два поручика от стрелков уже при полковнике, и задумали они на крышу лезть, смотреть. Сенька взялся открыть им чердаки. Внутри дома — дива много. Зеркало — на целую стену, и разгрохали его, видно кусочки себе разбирали, смотреться. Мебели, мебели! — а перевёрнута, переломана. Посуды цветастой ребрёной набито на полу. И чудной биллиард — без сукна, без бортов, чёрный, гладкий, а очерком как топор. Как же тут шарам держаться? — Де-ревня! — поручик Сеньке фуражку нахлобучил, — это не биллиард, а рояль!.. — А на стене вот это что раскололи? — А это — мрамор, родословная, от кого кто, значит, произошёл. На другом этаже — разворох не меньше: с окон кружева сдёрганы, шкафы опростаны, одёжа на полу, игрушки, карточки портретные, книги, бумаги. Поручик подобрал: “Скаковые свидетельства. Хороших лошадей растил!”
Открыл Сенька все двери на чердак и окошко чердачное, полковник сенькин выперся и, ещё трубок не наставя, сразу: “Слушай, тут за парком сотня стоит, а ну пригласи ко мне офицера!” Поплюхал Сенька через две ступени на третью, добра-то, добра, и пощупать-посмотреть некогда!
Нашёл там Сенька подъесаула — 6-го Донского казачьего полка сотня, взяты на замен дивизионной конницы, с усилением огня отведены сюда. А от себя догадался Сенька попросить у них кобылу, да запречь её в двуколку, да охапень соломы туда кинуть, — и возвращался, уже возжами кобылу подбадривая, — по песочной убитой дорожке, крытой ветвями дерев, что дождь не пробьёт.
Толковал полковник подъесаулу и записки ему писал, куда скакать. А за всё то время что-то погромчело, булга поднялась: между именьем и ближним лесом стояли пушки наши полевые — и вот занадорвались! вот как взялись! как со всей деревни на одного прохожего собаки возьмутся, вот лопнуть бы хотели все сразу! Что-то в бою повернуло.
И тут у них тоже пошло скорохватом. Поручики, шашки придерживая, побежали к своим полкам. Полковник в двуколку прыгнул, как будто её и заказывал:
— Петровцы и нейшлотцы в атаку пошли! — Сеньке на ухо кричал. — Сами пошли! Без корпуса! Вот это и надо! А стрелки поддержат! И гаубицы сейчас поддержат! — И сам бы, кобылу опереди, вперёд выпрыгнул.
Обгоняя их, прошла галопом к лесу и та донская сотня.
Весело! Сенька, достань, тоже б сейчас на немцев побег, хоть бы и с оглоблей! Да рассчитаться поскорей — да и по домам. Это посильней, чем деревня на деревню! Весело смотреть, как наши подпирают. Ай да мы! Сами пошли! — а чего ж выстаивать, ждать, пока перемолотят? Пригожий, разгарный денёк и земля чужая раздольная, топчи — не жалко. Мало сладкого, конечно, если б так вот у них в Каменке воевали. В Каменской волости, сла-Богу, сроду так не воевали.
За именьем сразу стояли и пушки. Стреляли, не перемежаясь, весело возились, война весёлый дух любит! Даже в денном ярком свете видно было, как при выстреле вылизывает огонь из дула. Один наводчик за каждым выстрелом кулаком в лес машет: получай, проклятый! А капитан поблизости кричит полковнику: “Прицелы растут!” Объясняет полковник Сеньке: “Это значит — продвигаются наши!”
Бери валом! Да неужели ж не пересилим?
А немцы тоже щупают — не именье, а вот эти батареи. Тут — пойма впереди, лёгкий ветерок по травке кудрявой ходит, — а как гахнет сюда снаряд — чёрный столб расшлёпывает выше высокого дерева, шире кома дубового, и воронка остаётся не как в песке, а рытая, да чёрная-пречёрная.
И одну батарею нашу — накрыли! Прям меж наших орудий — пых! пых! и ящик со снарядами — в воздух! да сам ещё он рванул! рванул! — и побежали лошади во все стороны, и люди зачупаханные отползают, кто жив. А сенькина кобыла с пережаху — да перёк дороги взяла, еле вправил её Сенька — и в лес!
А от леса к батарее наоборот — передки понеслись: сейчас; прицепят и тоже вперёд. — А что, у них закида не хватает? — На открытую позицию!! — машет полковник вперёд. — На прямую наводку! Хлещи, Арсений, катим дальше!!
Лес неглубокий, проскочили, обогнав один полк стрелков, — а два других уже где-то развернулись. Просторное поле, село — вчера нами забратое, хутора там и сям — и опять лес, уже стеной, — ив том-то лесу, полковник говорит, и должны быть петровцы. А по сю сторону леса — картечные дымки, с неба не уходят, разойдутся — и новые замест, заградительная картечь, отполашивает, чтоб наши дюже не напирали.
— А справа? — не слышишь? гаубицы! Сюда, поперёд петровцев переносят!
— Эт те, что у чугунки были?
— Они!
— Так это мы с вами такой крюк задали?
Ка-а-ак огнём перед' ними полыхнуло на дороге! ка-а-ак чёрный дуб перед ними вырос! — только в сторону метнулись — в уши гахнуло — спрыгнули, к земле приникли (а возжи в руках!) — и осколки многие, многие засвистели, засвистели мимо! Как кобыла цела осталась? Как сами? Тележку пробило. Нет уж, теперь с дороги сворачивать: дуй наперевал поля, без рессор, а рысью — трях, трях, трях! Да вот и полевая вьётся... — Ваше вы-сокоро... туда ли едем? Ведь стрелки вроде налево остались. — А мы — направо, шрапнель объедем, — к петровцам, давай!
Места — ещё от немцев тёплые, сегодня поутру у них были, лежат и их убитые, лежат и наши, есть и раненые, да разбираться некогда. А вот — немецкая батарея стояла, на ней заряды горели, два орудия их разбиты, лошади в упряжках убитые, остальные утянули.
А картечь в воздухе так и стоит, бери правей.
Тут как вжакнут два снарядика — не спереди, сзади! — через голову не перелетя. Это наши, слушай, это наши с недолётом лупцуют, лешие!
По-гнали через что ни попало! Полковник плечо — щуп, щуп, — эге, меня цепануло, Арсений! Расстегнулся: цепануло тут, по плечу. Может от своих, а скорей — от того фугаса на дороге, только сейчас заныло. Так перевязать, ваше высокородие? Не надо, ехать скорей!
Вот тут были немцы полчаса назад: патронташи, обоймы, сумки раскиданы, пулемётные ленты, отдельно убитый без головы, и с головой убитый (а карманы вывернуты, уже пошарили), ружья целые и ломаные, и в завёртке цветной как бы не съедобное, да страда: остановиться, нагнуться некогда. Вот и в лес упёрлись и пулемёты близко тукотят — наши ли? немецкие? Дальше ехать нельзя. Вяжи её к дереву, мы так пойдём.
А через лес навстречу раненые бредут — ох, далеко им добираться... Один руками машет, хвастает: накладено яго много, наши вперёд валят! Другой по всей груди забинтован, шинель внакидку, хрипит: кладут наших, кладут... Прапорщик бредёт, в шею ранен, крутить головой не может, плачет полковнику, да не от боли плачет: стрелять же нечем, последние патроны достреливаем, почему не везут, кто ж это задницей думает? Полковник ему: а сколько сзади покидали? Машет рукой прапорщик, кровью харкает: верно, сорят патронами солдаты, беречь не умеют.
Лес прервался большой косой прогалиной. Тут, на краю — канава с водой, перед ней петровцы залегли, не высовываются и не стреляют. А по прогалине — дорога, и по ней, ближе саженей двухсот чудо какое едет: как бы на колёсах, а колёс не видно; живое, а без головы, без хвоста. Колпак подвижной, слышно из пулемёта сеет, а потом с дымочком — жьжьжь-у!
Что такое? — переполох, никогда не видали. Может ли в лес сюда заехать, или только по дороге? — Да грузовой автомобиль! — кричит сенькин полковник. — Через канаву не пойдёт, застрянет! — А что на ём? — А плитами железными одет, оттого и тяжёлый, сюда не поедет. — А что это с его бьёт, не пушка? — Ядромёт, малый калибр, больше страху, чем боя. — Да мы б его, може, взяли, ваше высокоблагородие? Да нам бы с двух сторон дорогу ему перекопать, али подорвать? — Чем будешь рвать, когда стрелять нечем, патроны скончались? — Патроны уже везут — слух — сейчас патроны будут, лежать! Но раньше того прибежал унтер: справа, от нейшлотцев, передают: есть приказ всем отступать! На него сенькин полковник: я тебе голову оторву за “отступать”! я тебя на месте сейчас ухлопаю!! — Так ваше высокоблагородие, я ж не сам придумал, я вас до подполковника сведу, у фольварк, а к ему записку принесли, а там по телефону передали!.. — Батальонный командир, прошу держаться здесь, не верьте вздору! А подвезут патроны — по возможности продвигайтесь. Слышите? слышите? — это наш тяжёлый дивизион переехал вперёд, пристреливается, сейчас вам будет поддержка, какая вам не снилась! А я с этим унтером схожу, проверю и у того фольварка его застрелю! Откажись, сукин сын, сейчас, при всех! — Да ваше благородие, хучь и стреляйте, по телефону передали... — Благодарён, ты там задами подгони тележку!
Ещё в Уздау, под цепным обмолотом, как раздробилось в голове, рассеялось, так уже и собраться не могло за следующие часы. Ещё от того обстрела был принят темп, немыслимый в обычной жизни, и Воротынцев будто и бешено соображал за троих, и вместе с тем как будто дым разрывов и пожаров несло через саму его голову, и всё, что видел он, происходящее с ним и с другими, — всё в этом сизом относе.
Он точно видел карту и понимал ход операции: при ослабевшем слева натиске противника накопленная сила, томясь, ломанула сама вперёд — это не из дивизии истекло, это в ротах началось! (Да ведь силы немеренные в этом народе! Да ведь привык же он побеждать!) Без понуждения, сами, пошли петровцы и нейшлотцы — и, не без участия Воротынцева, три полка стрелков им на подпор, на расширение влево, и два артиллерийских дивизиона. (Тем особенно был он горд, что — угадал, за час до нашей атаки угадал, что она может начаться!) А от первого успеха, друг на друга глядя, все теряли ощущение опасности, и ещё бодрей и самозабвенней напирали вперёд. Командир кричал батарее: “Спасибо за блестящую работу!” — и канониры, бомбардиры и фейерверкеры кричали “ура-а!”, подбрасывали в воздух фуражки. Вся эта самобродная успешливая атака длилась час один, до половины одиннадцатого, но в этот бесконечный час испытал Воротынцев состояние счастья нанимающей полноты — не столько от продвижения на две-три версты, не столько от бегства противника, сколько именно от самобродности, самозарождённости атаки, что должно быть верным признаком победоносной армии. И, в достоинство с ней, весь этот час не давал Воротынцев уйти из себя безутратной ясности мысли: как помочь атаке развиться? как заворачивать её направо, чтоб она захлёстывала немецкий фланг? где найти генерала Душкевича? как подтянуть гвардейский Литовский?.. Зато уж прочее всё, неважное, заволакивалось: почему они могли сидеть, грызть сухари у пруда, где утки плавали? они были пешком — откуда взялась под ними двуколка? и когда именно ему ободрало плечо? И через дым счастья, дым боя, дым несвязанности бытия всё время видел он ещё лицо Благодарёва: никогда не услужливое, а всегда достойно готовное, доброжелательное даже до снисходительности, не дерзкое, но живущее осмысленной отдельной волей. И успевалось ощутить: хорошо, что я этого солдата нашёл.