Два рассеянных семени аристократической Франции двух времён её несчастной эмиграции, гугенотской и бурбонской, на минуту встретились на краю Европы, один отдал рапорт, другой отпустил его под арест.
Генералу Франсуа уже приготовили в отеле комнату. Темнело. Город гудел голосами, командами, скрипел телегами, ржал лошадьми — и в хаосе входил в ночь.
А первопосланная бригада и конные егеря в сумерках уже двигались по шоссе дальше Найденбурга — к востоку, на вторую половину замыкающего кольца.
*****
Ах ты, герман-герман, шельма!
Наплевать нам на Вильгельма!
А уж Франца, дурака,
Раздерём мы до пупка!
39
Позади командного пункта Мартоса стояла на высоте чистая роща из бука и сосны, а позади неё — два фольварка. В них и поместились пока летучий армейский штаб Самсонова и сопровождающая казачья сотня.
Не отступать? Но делать было что? Офицеры штаба бродили и роптали: без телефонной, телеграфной да и нарочной связи, просто без цели и смысла они были загнаны сюда, под самые передовые позиции. Совсем рядом толклись немецкие разрывы и ахали наши орудия, отчётливо стучали пулемёты. Мюленская линия, вчера и позавчера удержанная немцами, теперь трещала в нашу сторону, одна дивизия Мартоса с обнажёнными флангами час от часу зажималась там. И Полтавскому полку было не додержать до вечера утренние победные позиции у Ваплица. Отказал командующий отходить — но не мог же и выхода указать из этого теснимого состояния. Отступленье само начинало течь, как течет и твердый металл, никого не спрося, лишь свою температуру плавления.
Лишённые выразить свой ропот командующему, но и благоразумно не дожидающие, пока тот в тугой голове будет осваивать и перемышлять, — штабные отдались теперь составлению изощрённого плана отступления (лишь отступлением не называя его, по предвиденью Постовского, чтобы потом не оборотилось пятном на них). На врытом столике под яблоней лежала карта, Филимонов показывал уверенной рукой, и штабные жужжали. Чтоб не оказаться потом упречным, должен был прежде всего быть гордостью оперативной выучки этот сложный план скользящего щита: как скользит по шкивам приводной ремень, так, сохраняя защитную стенку с запада, должны были задние с северного края по очереди переходить вперёд на юг и становиться в ту же стенку. Прежде всех под защитою стенки должны были убираться обозы, потом 13-й корпус (да, бишь, он до сих пор не подошёл, вот незадача), а тем временем 15-й должен был держать фронт (свои седьмые боевые сутки), и все обломки 23-го корпуса — тоже. Потом, оставляя Полтавский и Черниговский полки в арьергарде, должен был перескользнуть налево и 15-й корпус. (Каким неповоротливым, каким неуклюже большим кажется корпус, когда ему надо отступать!..) А как только 15-й в отходе достигнет Орлау, своего первого победного поля, он снова займёт фронт, с поворотом уже на юго-запад, к Найденбургу, а остатки 23-го проскользнут по его тылам. А тем временем 13-й, весь завтрашний день отходя тылами (сорок вёрст за сутки), в свою очередь станет ещё левей их всех — и так отпустит их отойти за русскую границу.
В стороне, под елью, на широкой грубой крестьянской скамье без прислона, сидел командующий на виду у всех, но как бы в отдельном кабинете. Золотая шашка и планшет лежали рядом с ним на скамье, фуражка снята, и возвышенно-голый лоб он вытирал время от времени платком, хотя не могло быть ему жарко в продуваемой тени, где разлит был августовский холодок. К отчаянию своего штаба Самсонов несколько часов просидел вот так — с напряжённой шеей, движеньями редкими, глазами малосмысленными, ответами приветливыми, как всегда, но односложными. То ли он обдумывал выход за всех. То ли уже и думать забыл, что ему подчинена целая армия. Двумя разлапистыми ладонями опершись по бокам в скамью, он и полчаса мог совсем неподвижно смотреть перед собою в землю. Он — не почивал, не отдыхал, не время проводил в ожидании новостей, — он думал и мучился, непосильную думу как камень валунный удерживал на подставленном темени, оттого и пот вытирал.
Чего мог он ждать? С той стороны, куда лицо его смотрело, с северо-востока, ожидал ли он увидеть густопылящие колонны Клюева? Или даже пики конницы Ренненкампфа? Или ничего он не видел и не всматривался никуда, а только слушал, что совершалось в нём внутри, — глухая сдвижка пластов мироздания или уже гулкое рушенье их?
В ту сторону, как сидел он, опадал их холм в торфяной луг, а за ним, всего отсюда в версте, хорошо видная, приподнятая встречным склоном, шла слева направо дорога из Хохенштейна в Надрау. Целый день по той дороге редкое было движение, больше санитарное: дорога была несквозной и мало помогала 15-му корпусу. Но вот, много спустя после полудня, покатили из Хохенштейна густо телеги обоза, зарядные ящики, передки, ни одной пушки, всё беспорядочно, и тут же, вперемешку с ними, — разрозненная пехота. Солнце светило штабным из-за спины, и хорошо виделось, что это — не только не строй, а уже и винтовки брошены или на ходу бросаются, и от снаряжения облегчаются, кто как может.
И вот это бегство Самсонов, в своей теневой неподвижности как будто не видящий ничего, заметил из первых. И быстро поднялся на крепких ногах и зычно скомандовал офицерам штаба — скакать, бежать наперерез, задержать и восстановить порядок!
И кто больше роптал на командующего, и кто меньше, кто полковник и кто капитан, захватив казаков или только необстрелянный штабной револьвер выхватывая, побежали непробитой травяной дорожкой с холма, потом между проволочной загородью скотьего выгона и каменной дамбою у болота — и опять наверх. Видно было, как они трясли револьверами, размахивали руками, на дороге спруживалось замешательство, задние ещё бросали снаряжение, а передние понуждались его поднимать. Заскакали туда и сюда связные, докладывая Самсонову: что это бегут в беспорядке из Хохенштейна Нарвский и Копорский полки, покинув артиллерийский дивизион на позициях, без прикрытия; что пулемётная команда тоже бежала; что недостойно вёл себя командир Копорского полка; что отступающие обезумели, настроены так, что всё пропало; но действиями штабных офицеров...
и — от командующего с приказаниями: вдоль дороги произвести разборку бегущих по их частям; об обстоятельствах бегства ещё допросить старших офицеров; кого можно — возвратить в Хохенштейн, а по батальону из провинившихся полков выстроить при полковых знамёнах.
Самсонов оживился, расхаживал туда и сюда, смотрел в бинокль, и мягкий прищур его над тёмным усо-бородым низом лица обещал спокойное руководство, мудрый выход: ничто ни для кого потеряно не было, и командующий всех спасёт! Наконец-то было обретено недохватное дело — то самое, может быть, для которого утром он и выехал сюда! День ото дня всё властней его влекло выйти самому на передний участок фронта — и вот прикатился к нему фронт, в зримой версте.
Уже и лошадь оседланная ждала командующего, но долга была разборка неурядицы, два батальона долго собирались, выстраивались перед Надрау, за это время ещё сотни шрапнелей разорвались над фронтом Мартоса и произошла вряд ли благоприятная передвижка частей, сдвинулось солнце из послеполуденного в предвечернее, — когда, наконец, можно было командующему ехать к строю виновных батальонов. Он без труда поднялся в седло и поехал уверенно.
И вот стояли два батальона в ожидании генеральского суда над собой, и полковое знамя каждого было развёрнуто на правом фланге. И конный командующий, с могучей фигурой, с превосходством божественным подъехал одушевить их к воинскому чуду. Большая плотная голова его была плотно приставлена к плотному телу. Голосом густым, без напряжения сильным, в чём-то родственным русскому колокольному звону, Самсонов загудел, разлил на всю долготу строя и окрест:
— Солдаты Нарвского полка, генерал-фельдмаршала Голицына! Солдаты Копорского полка, генерала Коновницына! Стыдитесь!! Вы присягали на верность своим знамёнам! Взгляните на них! Вспомните знаменитые битвы, за которые древки их увенчаны орлами! Георгиевскими крестами!
Горше не мог он упрекнуть! Не мог он их бранить и клясть — ведь это были благородные русские люди, и к их благородству взывал он.
Но мощный голос отдельно поплыл над головами — и с ним изошла из командующего сила его уверенности. Он только что хорошо знал, что ему говорить, как вызвать чудо поворота этих батальонов, и их полков, и всех центральных корпусов, — и вдруг оборвало ему память, он утерял, что говорить дальше, — а в смутности наплыл какой-то другой случай из его жизни, как будто это уже было когда-то: едва задержанный строй бежавших солдат перед ним, только ещё раздёрганней рубахи, винтовки, котелки, ещё перекошенней и запалённей лица — и тогда... Что тогда?
Полководческое слово должно удаться, в этом военная история. В трудный миг сам полководец обращается к войскам, и они, воодушевлённые...
— Так верните же себе солдатское мужество! Так сохраните же верность знамёнам и славным именам, носимым...
Нет, слово — утеряно было, не находилось. Ну, ещё: как же они могли? как могли они так позорно...?
Полководческое слово ту особенность имеет, что оно позывает к действиям одноуказанным, что оно не терпит возражений от слушателей и не ожидает встречных сведений. Хотя и спрашивал Самсонов, как, но — не как плохо пришлось каждому стоящему здесь офицеру и нижнему чину.
А мог бы штабс-капитан Грохолец, даже и в позорном строю молодцеватый, с усами взвинченными, объяснить и ответить резким голосом с прифыркиванием: как совсем неплохо простояли они ночь в охранении по ту сторону Хохенштейна, а утром по приказу Мартоса ещё и ходили в атаку, помешали противнику загнуть охват на фланге 15-го корпуса; но потом попали под огонь батарей больше дюжины, под огонь, которого, может быть, сам командующий никогда не испытал, — в огневые клещи с трёх сторон, а своих батарей было только три и снарядов скудно; и так они отступили в город, и ещё держали его — но и патронов уже не хватало, и не шла обещанная помощь остального 13-го корпуса; а противник стал давить на Хохенштейн концентрически, с трёх сторон, от юго-запада и до востока, прорывалась немецкая конница их отрезать, а они всё стояли, и спасал их какой-то русский пулемёт с городской башни — да по наступающим немцам. И вот уже пыль ожидаемая поднялась с северо-востока, но то не Клюев шёл, а враг, — и лишь тогда батальон побежал...