— Чего это? в плен? а мы — не изъявляем!
Поддерживающий гул
соседних с ним солдат.
И их подполковник идёт, прорезая толпу, обходя
телеги,
к верховому генералу,
оборот:
= сюда, к нему, снизу вверх, как покуситель на царя,
вот выхватит пистолет и застрелит. Руку
вздёрнул — нет, честь отдаёт:
— Подполковник Сухачевский, Алексопольского
полка! Вы приняли командование и
15-м корпусом тоже! Вы обязаны
выводить нас... генерал!
Снизу вверх — простреливающе, с презрением.
= Уже и — не превосходительство... И нет твёрдости
возражать. Клюева мутит. Глаза закрыл,
открыл —
стоит Сухачевский, не уходит.
Да разве генерал не понимает! Да разве ему
самому легко? Но — во избежание кровопролития?..
Ну, да он ни на чём не настаивает. Со слабостью:
— Пожалуйста... кто хочет — пусть спасается. Как умеет.
Вынул платок, лоб отереть. А отерши, смотрит:
= платок! он — белый! он — большой, генеральский
платок!
= И, взяв его за уголок, подальше от неприятностей
с этими подчинёнными, перед собой спасительно
помахивая,
шагом конным поехал к опушке, сдаваться,
вослед вахмистру с рубахой.
= И — весь штаб за ним, кавалькадой.
И — потянулись, кому скорей бы конец...
скорей бы конец...
скорей бы...
= А близ лазаретного скопленья
врач с лошади командует:
— Внимание! Командир корпуса объявил о
сдаче. Все, кто рядом с моим лазаретом, —
бросай оружие! Бросай!
= Недоуменный маленький солдатик, винтовку
няньча:
— И куды ж её бросать?
— Под деревья кидай, вон туда!
А из фургона, из-под болока, выбирается в одном
белье раненый, перебинтованный:
— Да ни в жисть! Дай винтовочку, землячок!
Забирает у недоуменного. И —
зашагал в одном белье, с винтовкой.
= А другие сносят, бросают...
бросают...
под крайние деревья, наземь.
= Лица солдатские...
и раненых...
Но — голос боевой, звончатый:
— Эй, казаки!
= Это — есаул Ведерников, выворачивая коня к
своим:
— Нам тут не место!
= Ну, и донцы его стоют! Нет, не сдадутся!
Гул одобрительный, воинственный.
И Артюха Серьга зубы скалит. Что-то в нём
симпатичное, когда мы теперь его увидим?
= И командует Ведерников:
— Все — на коней!.. справа по три... малым
наметом... марш!
Махнул — и поехал. И за ним
на ходу — по три, по три, по три разбираясь,
поехали казаки.
= И подполковник Сухачевский, он низенький, ему
через головы не так сподручно:
— Алексо-опольцы!.. Сдаёмся? Или выходим?
= Кричат алексопольцы:
— Выхо-одим! Выхо-одим!
Может и не все кричат, а сильно отдаёт.
Сухачевский:
— Никого не неволю. А кто идёт —
выставил руку:
— ... становись по четыре!
Пробиваются солдаты, разбираются по четыре.
Кто бы и остался, кто на ногах еле —
да ведь с товарищами!
= Ещё к нему валят:
— А кременчужцам можно, вашескродие?
Грозно-счастлив Сухачевский:
— Давай, ребята! Давай, кременчужцы!
Генерал Клюев сдал в плен до 30 тысяч человек, большинство не раненых, хотя много нестроевых.
Подполковник Сухачевский вывел две с половиной тысячи.
Отряд есаула Ведерникова вышел в конном бою, захватив два немецких орудия.
53
Генерал Благовещенский читал у Льва Толстого о Кутузове и сам в 60 лет при седине, полноте, малоподвижности чувствовал себя именно Кутузовым, только с обоими зрячими глазами. Как Кутузов, он был и осмотрителен, и осторожен, и хитёр. И, как толстовский Кутузов, он понимал, что никогда не надо производить никаких собственных решительных резких распоряжений; что из сражения, начатого против его воли, ничего не выйдет, кроме путаницы; что военное дело всё равно идёт независимо, так, как должно идти, не совпадая с тем, что придумывают люди; что есть неизбежный ход событий и лучший полководец тот, кто отрекается от участия в этих событиях. И вся долгая военная служба убедила генерала в правильности этих толстовских воззрений, хуже нет выскакивать с собственными решениями, такие люди всегда ж и страдают.
Третьи сутки корпус благополучно отстаивался в тихом пустом углу у самой русской границы. У командира корпуса, отделясь от штаба, был маленький деревенский домик, успокаивающий своей теснотой. Лишь иногда смутно слышался дальний слитный артиллерийский гулок, и можно было надеяться, что все важные события в Пруссии пройдут без корпуса Благовещенского.
А отдыхающий корпус не знал, что всё его благоденствие создаётся умелыми ловкими донесениями корпусного командира. Упустил и Лев Толстой, что при отказе от распоряжений тем пуще должен уметь военачальник писать правильные донесения; что без таких продуманных решительных донесений, умеющих показать тихое стоянье как напряжённый бой, нельзя спасти потрёпанные войска; что без таких донесений полководцу нельзя, как толстовскому же Кутузову, направлять свои силы не на то, чтобы убивать и истреблять людей, а на то, чтобы спасать и жалеть их.
Так и в донесении за 16 августа благообразно представил Благовещенский, как дивизия Рихтера, наконец пополненная своим задержанным полком, выдвигается назавтра для овладения городом Ортельсбургом (за два дня до того покинутым в панике и никому), где находятся крупные силы противника не меньше дивизии (две роты и два эскадрона), а дивизия Комарова держится слева на уступе (важное модное выражение русской стратегии, без которого несолидно выглядит военный документ). Также и все передвижения кавалерийской дивизии Толпыги очень украсили это донесение, и вполне мог рассчитывать Благовещенский без волнений пережить ещё и 17 августа.
Утром 17-го по всем правилам оперативного искусства разворачивалась против полупустого Ортельсбурга ни одного боя ещё не перенесшая дивизия Рихтера и уже подступалась для атаки, открыла артподготовку и обязательно город бы этот взяла, — как вдруг в 11 часов грянуло с пятичасовым опозданием утреннее распоряжение штаба фронта: корпусу Благовещенского идти выручать погибающие корпуса, для чего не к Ортельсбургу двигаться, почти на север, а к Вилленбергу, почти на запад. “Главнокомандующий требует энергичного выполнения поставленной задачи и скорейшего открытия связи с генералом Самсоновым”.
Вот этого Благовещенский и опасался! Край смерча прихватывал их при конце — но и при конце не поздно гибнуть.
Однако сама оперативная задача допускала свободу истолкования. По расположению сходно было, как если бы войска подходили к Москве от Рязани, а им велено идти на Калугу. И ничего не придумать стройней и удобней, как снова отойти к Рязани, а потом идти на Калугу. И победоносной рихтеровской дивизии, уже входившей в Ортельсбург, дал Благовещенский распоряжение покинуть взятый город и не идти налево на Вилленберг, но отступить направо назад 15 вёрст, а затем уже, с разгону, идти на Вилленберг.
Но ещё прежде этих манёвров Благовещенский послал энергичное донесение в штаб фронта:
“Для отыскания генерала Самсонова послан разъезд в Найденбург, для связи с 23-м корпусом послан разъезд в Хоржеле. Сведений пока нет. Веду бой у Ортельсбурга, рассчитываю отойти на линию... со штабом в... — (тут и штабу ведь придётся отойти), — чтобы действовать в направлении на Вилленберг”.
Естественно было использовать для наступления и конную дивизию Толпыги — хотя бы двинуть её туда, откуда она поутру самовольно вернулась. Но генерал Толпыго в таком же умелом пространном рапорте обстоятельно объяснил, что его уставшая дивизия только что расседлала коней и не может двигаться на повторение трудной задачи. Благовещенский отдал вторичный письменный приказ, Толпыго вторично письменно отказался. Только на третий раз и уже с угрозами приказ был принят, и стали седлать.
Теперь, когда вся сложная часта манёвра была обеспечена, пристойно было кого-нибудь послать и прямо на Вилленберг. Для этого хорошо подходил сводный отряд под командованием Нечволодова. С той самой порочной манерой вылезать, которую осуждал Благовещенский, Нечволодов вчера, во время мирной днёвки, уже добивался такого рейда, но указано было ему ждать распоряжений. Таких-то людей в своём подчинении Благовещенский больше всего не терпел, старался наказывать их, утяжелять им службу. А Нечволодов был сверх того ещё и писатель, уж вовсе лез не в своё дело судить за пределами службы. Так наилучше подходил он для опасного авангарда.
После полудня 17 августа он был отпущен с Ладожским полком и двумя батареями. Приказано было ему поспешить, а главные силы дивизии тронутся позже.
54
Не быстрота была первым свойством генерала Нечволодова, но твёрдость. А замечал он в жизни не раз, что с твёрдостью бываем мы у цели не позже, чем при быстроте да шаткой, переклончивой на несколько дорог.
Цель же его была — не отдельная, не своя собственная. К пятидесяти годам холост, одного усыновлённого сына без натуги выводя в жизнь, он имел и досуг, и личную свободу служить цели внешней, надличной, — и никакая собственность, недвижимость не мешала ему. Такая цель у него была, от детского порыва в военную гимназию, от первой юнкерской присяги в год низкого убийства царя-освободителя — служить русскому трону и России. И за сорок лет эта цель в его глазах не ослабла, не раздвоилась, не пошатнулась, только изменился ритм, в котором он ей служил. По молодости он спешил двумя руками сворачивать горы в одиночку, обгонял проторенный общий порядок офицерского учения, а, едва кончив академию, предлагал реформу генерального штаба и военного министерства. Но тогда ж и на том его необыкновенные служебные успехи были пресечены. Впервые тогда он столкнулся с единым к себе недоброжелательством старших офицеров, генералов и гвардии. Ото всех от них Нечволодов ожидал естественных жертв для укрепления русской армии и, стало быть, — русской монархии. Но оказалось, что даже средь них слова о монархии принято звучно произносить, а быть ей истинно преданным — неприлично. Чем выше, тем сплошней они оказались не патриотическим пламенем охвачены, а жаром корысти, и служили царю не как Помазаннику, а потому, что он раздавал. И прежде чем Нечволодов это понял, уже поняли его: как человека, чуждого их среде, опасного тем именно, что не ищет себе пользы, и потому его действия могут быть разрушительны для сослуживцев. С тех пор включен был Нечволодов в проползание старшинств, замедленное неблагоприятными аттестациями, и в исполнение приказов без своевольных поправок. И не мог он служить трону быстротою, а только твёрдостью и при случае храбростью.